Иван Горбунов - Очерки о старой Москве
Или:
– Что это, Иван Семеныч, ты весь квартал заразил?…
– Мне и самому, брат, тошно, – отвечает купец, – да что же делать-то! Три года не выкачивали. Капуста, Ермил Николаевич, действует!.. Заходи ужо, милый человек… Портфеинцу по рюмочке выпьем…
Санитарная часть обойдена.
Комиссар был на ногах чуть ли не все двадцать четыре часа в сутки…
То он подойдет к будке и свистнет по зубам задремавшего старика будочника. Необыкновенный тип представляли из себя будочники. Они выбирались из самых неспособных и бессильных солдат. Мастеровой и фабричный народ называл их «кислой шерстью». То отколотит извозчика, приговаривая: «Я давно до тебя, шельма, добираюсь!»
– Ваше благородие, там, на Яузе, мертвое тело к нашему берегу подплыло. Пожалуйте! Хозяин к вам послал… опасается. Мы было хотели его пониже, к Устинскому мосту спустить, чтобы из нашего кварталу… А хозяин говорит: беги к Ермилу Николаевичу. Надо полагать, давно утопился, по той причине – оченно уж распух…
Комиссар на месте. Кричит, ругается, дерется, командует.
– Давай багор! Тащи!..
– Я не полезу!
– Что ж, сам я, что ли, должен лезть… Кто я?
– Мы знаем, что ты ваше благородие, а только я ни в каком случае не полезу. В ем теперича пудов двадцать есть, его и вытащить невозможно.
– Молчать! – и т. д.
– Ермил Николаевич, хозяин приказал, как собственно завтрашнего числа у нас поминки по Матрене Герасимовне, так вот именно приказали доложить… Архимандрит хоронить будет…
– Стало быть, обед рыбный будет…
– И рыбный, и такой – обыкновенный.
– Буду.
И сидит комиссар на почетном месте с духовенством, отдавая предпочтение свежей икре перед паюсной.
– У кого какой вкус! По мне свежая икра несравненно лучше паюсной, – говорит он, забивая рот блином, густо наслоенным свежей икрой.
– И я того же мнения, – соглашается с ним отец протоиерей.
– Ермил Николаевич, не оставьте нас своим посещением: дочку просватали. Завтра сговор.
– Всенепременно!
И сидит комиссар на купеческом сговоре в отдельной комнате и дуется с купцами в трынку, принимая каждые четверть часа по стакану лиссабонского.
«Предписываю вашему благородию с получением сего немедленно произвести опись имущества и охранить оное несостоятельного должника, московского третьей гильдии купца и т. д.»
И едет Ермил Николаевич с писарем, понятыми и добросовестными свидетелями творить волю пославшего…
– Шуба соболья! – выкрикивает охранитель.
Писарь записал.
– Что ты, в первый раз, что ли, на описи-то? – говорит тихо Ермил Николаевич.
Писарь вытаращил глаза.
– Пиши: «меховая».
– Ложек серебряных…
Писарь записал.
– Да металлических!.. Черт тебя возьми! Металлических… Я такого дурака еще не видывал!..
Он был в своем квартале мировой судья.
– Иван Семенов, помирись ты с этой анафемой. Ведь тебе же хуже будет, если она дело направит в управу благочиния.
– Обидно, Ермил Николаевич, обидно мириться-то, ведь я по первой гильдии.
– Ну, дай ты ей пятнадцать целковых…
– Ну, так и быть, получи! Только нельзя ли ее хошь дня на три в часть посадить…
– Уж сделаем, что можно.
– Позвольте узнать, в каком положении мое дело? – спрашивает, подходя к столу, средних лет женщина.
– Вы Анна Клюева? – скроивши важную мину, спрашивает комиссар, – вдова сенатского копииста? По происхождению – дочь унтер-офицера карабинерного полка?
– Да-с.
– Тэк-с. А вы давно кляузами изволите заниматься?
– Помилуйте, какие же это кляузы, когда он на паперти меня прибил…
– А свидетели у вас есть? А доктор вас свидетельствовал?
– Помилуйте…
– Вы нас, матушка, помилуйте! И без вас у нас дела много. Вы женщина бедная, возьмите пять рублей и ступайте с богом. А то мы вас сейчас должны будем отправить к частному доктору для освидетельствования нанесенных вам побоев, тот раздевать вас будет… Что хорошего – вы дама.
Просительница начинает всхлипывать.
– А как тот с своей стороны, – продолжает спокойным тоном комиссар, – озлится, да приведет свидетелей, которые под присягой покажут, что его в тот день не только в церкви, а и в Москве не было, так вас за облыжное-то показание…
– Помилуйте, – прерывает просительница.
– Позвольте, дайте мне говорить… – останавливает комиссар. – Вы не бывали на Ваганьковском кладбище?
– Мой муж там схоронен.
– Стало быть, мимо острога проезжали. Неприятно ведь вам будет в остроге сидеть.
– Я правду говорю! Неужели за правду…
– А те святой крест и евангелие будут целовать, что вы неправду говорите! Полноте, возьмите пять рублей. Василий Иванович, возьмите с г-жи Клюевой подписку, что она дело прекращает миром. Вам напишут, а вы подпишите.
– Извольте, я подпишу, только пяти рублей не возьму… Бог с ним!
– Ну, как хотите!
Он был в своем квартале и прокурор, только в редких случаях, это когда считал себя оскорбленным кем-либо из купцов, обидевших его «праздничными» или иными установленными обычаем денежными взносами. Тут он являлся во всем величии своей власти: вызывал в квартал дворников, находил в колодцах у обывателей утопленных котят, отыскивал непрописанные паспорта; простой пьяный шум на фабрике принимал за буйство с сопротивлением властям, но по свидании с обвиняемым обывателем преследование прекращалось «по недостатку улик».
Он был и судебным следователем.
«Во исполнение приказания вашего высокоблагородия, производил следствие с прикомандированным чиновником (таким-то) об ограблении купца (такого-то) в Водосточном переулке, причем грабители, употребив насилие, скрылись, оставив на месте, по всему вероятию, принадлежащий им лом и огарок стеариновой свечки. То и надо полагать, названные грабители из Москвы бежали, ибо нахождение их в Москве, при опасности быть пойманными, при нашем совместном заключении, невозможно. Причем, по долгу присяги, не могу не отнестись с большою похвалою к полицейскому служителю Гаврилову, трое суток, несмотря на сырость и ветер, сидевшему на реке Яузе, под Полуярославским мостом, выслеживая злодеев».
Он был и защитник.
– Батюшка, ваше благородие, защити ты меня, отец родной, – голосит, валяясь в ногах у комиссара, старуха… – Все пропил…
– Кто пропил? – грозно вскрикивает Ермил Николаевич.
– Сын, батюшка, родной сын… Защити ты меня…
– Это ты? – обращается комиссар к молодому, щеголевато одетому мастеровому.
– Я, – отвечает нахально мастеровой.
– Ты кто такой?
– Цеховой кислощейного цеха.
– То-то у тебя и рожа-то кислая!.. Ты знаешь божью заповедь: «Чти отца твоего и матерь твою»?
Бац!
Цеховой летит в стену.
– Ты знаешь, что твоя мать носила тебя в своей утробе сорок недель?
– Зн…
Бац!
– Ваше благородие…
– Ступай с богом! На первый раз с тебя довольно. Василий Иванович, возьмите с него подписку, что впредь он будет оказывать матери сыновнее почтение.
Дел в то блаженное время, требующих психического анализа, юридических знаний, научной подготовки, не возникало. Все дела были компетенции комиссаров, квартальных надзирателей, в редких случаях частных приставов, а если дело восходило до обер-полицеймейстера и обращались в управу благочиния, то сейчас же переносились обвиняемыми на консультацию к Иверским воротам,[7] в институт иверских юристов, дельцов, изгнанных из московских палат, судов и приказов. В числе этих дельцов были всякие секретари – и губернские, и коллежские, и проворовавшиеся повытчики, бывшие комиссары, и архивариус, потерявший в пьяном виде вверенное ему на хранение какое-то важное дело, и заведомые лжесвидетели, и честные люди, но от пьянства лишившиеся образа и подобия божия.
Собирались они в Охотном ряду, в трактире, прозванном ими «Шумла». Ни дома этого, ни трактира теперь уже не существует. В этом трактире и ведалось ими, и оберегалось всякое московских людей воровство, и поклепы, и волокита. Здесь они писали «со слов просителя» просьбы, отзывы, делали консультации, бегали расписываться «за безграмотностью просителя». И текла их жизнь, полная лишений, полная непробудного пьянства и угрызений совести, у кого она оставалась… С горечью взирали они на своего брата-дельца, подъезжавшего к сенату на своей лошади, приветствуемого всей служившей братией.
– Вот ведь по делу Павла Матвеича надо бы уж давно ему в Сибири быть, а он в коляске… – замечает один из дельцов.
– Suum quique![8] Не завидуй! – успокаивает его губернский секретарь Никодим Кипарисов. – Все сравняемся!
Безумцы станут с мудрецами,С ханжой столкнется изувер.
– Эх, Петя, сразил нас с тобой этот центифарис! (Центифарисом иверские юристы называли водку.) Не пей я – кто бы теперь я был? Может быть, епископом, может быть, профессором, может быть, гражданской палатой ворочал; а чем я кончил? – Магистром, да и то с таким формуляром, что самому в него смотреть стыдно!