Виктор Курочкин - Заколоченный дом
То было перед войной.
С фронта Пека явился офицером, с десятком орденов и медалей.
Жить в колхозе было тяжело. В Лукашах один за другим заколачивались дома. Фаддей Трофимов жил один — жену он схоронил сразу после ухода сына на фронт. Петр пробыл у отца месяц и тоже уехал. Что делал он в городе, в Лукашах точно не было известно, только ходили слухи, что якобы он выучился на юриста и работал где-то прокурором.
Он появился за неделю до Нового года. По пустынной улице прошел невысокий человек с чемоданом в руках, в драповом пальто с серым каракулевым воротником, в новых валенках и в шапке с кожаным верхом. Прошел медленно, пристально разглядывал дома, перешел по лавам через Холхольню и по тропинке свернул в Зареку. Матвей Кожин в это время пилил с женой дрова.
— Кто ж такой? — спросила Анна.
— Да кто ж?.. Не иначе как Петька Трофимов. По походке видно. Вона как носки по сторонам разбрасывает. Его походка.
— Какой справный, — заметила Анна.
Матвей что-то буркнул, плюнул на ладонь и с силой дернул пилу. Пила из реза выскочила и, пробороздив по бревну, уткнулась в овчинную рукавицу.
— Чего стоишь, рот разиня?! — вскипел Матвей.
Анна нехотя оторвала глаза от дома Трофимовых и, вздохнув, принялась пилить.
Когда Петр вошел в дом, Фаддей лежал на кровати поверх одеяла, подсунув под голову руки.
— Здесь Фаддей Романыч Трофимов живет? — спросил Петр сдавленным голосом.
— Я Фаддей Трофимов, — ответил, приподнимаясь, старик.
Петр прошел по избе, посмотрел на стены, на запыленные рамки с фотографиями, на генерала с журнальной обложки, у которого видны были лишь погоны да пуговицы, на икону с мрачным ликом чудотворца и присел на лавку у окна.
— Тебе кого? Аль меня? — спросил Фаддей и, не получив ответа, опять лег.
С болью глядел Петр на стол, покрытый рваной клеенкой, на лампу, из которой сочился керосин, на засаленный рукав полушубка, свисавший с печки. У скамейки дремал большой черный кот, Петр погладил его. Кот, старательно выгнув спину, потерся об его валенки.
— Если ты, товарищ, насчет пастуха, так я буду пастухом. Кому же еще быть, как не мне, — проговорил Фаддей, спуская с кровати ноги.
Петр почувствовал, что дальше молчать невмочь, что его душит.
— Папа, ведь это же я.
Петр поддержал шагнувшего к нему отца и крепко обнял.
— Сынок, Петька, приехал, — пробормотал Фаддей, гладя лицо и плечи сына. — Вот ведь плохо видеть стал, Петенька. Совсем не вижу в сумерки.
Он заторопился вздуть лампу и долго шарил в печурке спички. Зажгли лампу. Сквозь мутное стекло чуть виднелся рваный язык пламени.
— Давненько ты, наверное, стекло не чистил, — заметил Петр.
— Какое там, — махнул рукой Фаддей, — обхожусь так. За керосином далеко ходить, да и не нужна она мне. А ты голодный, Петька? Я сейчас печку затоплю, поужинаем. И мясо найдем, и яички есть… Давно тебя поджидал, — говорил Фаддей, гремя заслонкой.
— Не надо, папа, — остановил отца Петр, — есть чем поужинать. Печкой мы займемся завтра.
Он достал из чемодана банку консервов, круг копченой колбасы и полбуханки хлеба, поставил на стол бутылку коньяку. Фаддей разыскал стопки и старательно вытер их подолом своей рубахи. Отец с сыном выпили. Фаддей, понюхав корку, спросил:
— Это какое же?
— Коньяк.
— Ага, — понимающе кивнул Фаддей. — Дорогой, поди?
— Да не дороже нас с тобой, — улыбнулся Петр и пристально посмотрел на отца. — Папа, на что ты деньги тратил, которые я тебе посылал?
— Да зачем их тратить? Разве деньги тратят? Деньги в хозяйстве сгодятся.
— Да в каком хозяйстве? — возмутился Петр. — Деньги я тебе присылал, чтобы ты на них жил, чтоб мог нанять человека белье постирать, пол вымыть. Ты смотри, что у тебя за рубаха!
Фаддей обиделся.
— Да на что тебе сдалась моя рубашка? Не рваная — и ладно, а изорвется — починю, нешто у меня рук нет. — И, помолчав, добавил: — А деньги твои, Петька, целы, все сберег.
— Да как же ты жил? — изумился Петр.
— А ты что ж думал, мы здесь с голоду пухнем? — усмехнулся Фаддей. — Я же пастух. А пастух нынче самый зажиточный человек в колхозе… А ты надолго ль ко мне? Ну-ну, налей мышьяку-то.
Фаддей выпил, закусил колбаской и весело взглянул на сына.
— Так много ль погостишь у меня?
— Я совсем приехал, отец, — глухо ответил Петр.
— Та-ак, — протянул Фаддей, — значит, не выдюжил, сорвался.
— Нет, отец, выдюжил, не сорвался.
— Аль несчастье какое? Может, она одолела? — и Фаддей пощелкал ногтем бутылку.
Петр улыбнулся:
— Да ты, я смотрю, недоволен…
— Мне-то что… живи.
Фаддей медленно наполнил стопку коньяком, опрокинул ее, долго мотал головой и вдруг грохнул по столу кулаком:
— Недоволен! Я зачем тебя учил?!
Петр смолчал. Старик еще хотел что-то крикнуть, но, видимо, вспышка гнева уже потухла. Он сгорбился и, упираясь руками в колени, покачал головой.
— Нет, видно, не получился из тебя человек. Опять ты в деревню. Батька — пастух, и сын тоже не лучше. А я в тебя верил, вот как верил. — И Фаддей, уставясь в угол, перекрестился.
Петру стало обидно и жаль отца… Но в тот вечер он ему ничего не сказал. Сказать было нужно, да слов не нашлось.
Неделю Петр занимался домашними делами. Открыл вторую половину избы, натопил печь, вымыл cтены, протер окна, набил свежей соломой матрацы, собрал отцовское белье и отдал соседке в стирку. Фаддей ему кое-как помогал.
Вскоре в Лукашах прошел слух, что из района едет сам секретарь райкома Максимов — снимать Лёху Абарина с председателей.
В субботу состоялось общее собрание колхозников. Собрание происходило в доме правления колхоза, в шестистенной избе, когда-то конфискованной у кулака Самулая. Этот дом объединял сразу три колхозных учреждения: управленческое, хозяйственное и культурное. В бывшей кухне разместился склад хомутов, молочных бидонов, мешков и прочих предметов, вроде дырявой банки из-под керосина и полутора десятков бутылок; в проходной комнате находилось правление: стоял шкаф, похожий на большой ящик, поставленный на попа, три табуретки и длинная, от дверей до окна, скамейка. Третью — большую квадратную комнату — называли клубом.
На собрание Петр пришел раньше всех и одиноко уселся в уголок, под плакатом, который восторженно звал убирать урожай. Первыми появились две женщины. По старомодной, со сборками, шубе, по тяжелой бордовой шали и по рябинкам на щеках Петр сразу узнал Татьяну Корнилову. Татьяна, охнув, неуклюже опустилась на переднюю скамью. Вторая женщина, в летнем сером пальто, была в три раза тоньше Татьяны и казалась девочкой-подростком. Когда она развязалась и стала поправлять волосы, Петр узнал и ее. Это была молодая вдова Ульяна Котова. Они обе посмотрели на Петра и громко засмеялись. Через минуту Ульяна одна взглянула на Петра, и глаза их встретились. Ульяна покраснела, а Петр, вздрогнув, поспешил отвернуться, — так много было тоски и надежды в черных Ульяниных глазах.
Пришли еще двое стариков: Еким Шилов и Андрей Воронин. Сняв шапки, они поклонились и, сев рядышком, не мигая уставились на стол, за которым счетовод Сергей Михайлов, уткнув нос в бумагу, торопливо писал. Шумно ввалилась компания краснощеких парней. Они заняли заднюю скамью и сразу же, как по команде, полезли в карманы за табаком. Среди них Петр с трудом узнал по горбоносой журкинской породе смуглого непоседу — Арсения Журку.
Через два часа собралось человек сорок. Больше было женщин и стариков. Счетовод поднял голову и, поглядев близорукими глазами, сказал:
— Кажется, сегодня все пришли.
«И только-то… — подумал Петр. — А сколько сюда собиралось народу пятнадцать лет назад! Плечом не пошевелить».
Вначале колхозники сидели молча, изредка перебрасываясь словами, а потом заговорили. Особенно выделялся густой голос Татьяны.
— Дали бы мне волю, я этого Абару-пьяницу повесила бы на поганой веревке, — повторяла она.
К правлению подкатила машина. Вместе с Лёхой Абариным вошли секретарь райкома Максимов и плотный мужчина с густыми короткими усами на широкоскулом лице. На нем был новый дубленый полушубок с пышным белым воротником, лохматая шапка и черные катанки. На секретаре райкома мешковато сидело бобриковое пальто с поднятым воротником. Мужчина в полушубке похлопал руками в кожаных перчатках и широко улыбнулся, отчего верхняя губа у него приподнялась и нос сразу обеими ноздрями сел на усы. Максимов снял кепку и тоже улыбнулся, но не так жизнерадостно, скорее грустно.
Лёха, видимо, чувствовал себя скверно. Он сел за стол, толстыми короткими пальцами расстегнул ворот шубы и тоскливо посмотрел в сторону окна. Лицо Лёхи было сонное, опухшее, с крупными складками под глазами. Он походил на человека, которого только что разбудили, кое-как нахлобучили шапку, против воли, полусонного, привели сюда и посадили за стол. Лёха пальцем, как палкой, постучал по столу и открыл собрание.