Евгений Замятин - Алатырь
Молчать было жутко. Насильно улыбнул себя князь:
– Я, знаете, к вам на линейке ехал. А на лошадь – свинья кэ-эк хрюкнет… Свиньи у вас борзые какие!
Варвара молчала, глядела в окно на месяц.
– И все у вас какие-то заборы, пустоши, пустоши, собаки воют.
Варвара прикрыла лицо руками и странно сползла со стула на пол. Князь испуганно встал.
– Не уходите… Нет! Нет! – закричала, забилась Варвара.
Такие у ней были глаза, такая жалость заныла в князе, что не было сил уйти. Сел снова на стул.
– Вот, скоро, надеюсь… Начнем общеполезную работу… – забормотал князь, отвернулся: стеснялся глядеть на Варвару, такие у ней глаза…
Показалось, что трется у ног протопопов пес – как же он со двора… Глянул, а у ног на полу – Собачея-Варвара. Ласково скалила собачьи зубы, глазами молила, молила: «Ну, если не хочешь, ты хоть ударь – хоть ударь», терлась о ноги…
Охнул князь, отпихнулся, выскочил без шапки на площадь. Припустился бежать. Да нет, тут что-то не так… Оглянулся: в протопоповых окнах темно. Но в одном темном – или это кажется только? – в темном мечется белое, как мел, лицо…
Красная горка – свадебный день, а в Алатыре не слыхать ни свадебных бубенцов, ни весело-печальных пропойных песен.
– Нет женихов, и все тут… – жалобился князю исправник, сдавая заказное письмо.
– А вы бы их… тово… поощрили властью, от Бога данной.
– Я бы рад, да не знаю как. А то бы… вас первого поощрил, – вдруг, насмелевши, брякнул исправник.
– Что ж, я… я жениться не прочь, – сконфузился припертый к стене князь.
Мимоходный этот разговор, конечно, стал известен всему городу; вновь воспрянули надежды на князя. И когда в пятницу на Фоминой неделе получены были письма от князя с приглашением собраться на почте к восьми по самонужнейшему делу, так все валом и повалили: весь именитый Алатырь собрался.
– Господа! По Евангелию… – у князя дрогнул голос, – несть ни эллин, ни иудей, ни кто там. Все – одно стадо. А что же мы, господа?
Князь строго поглядел на всех. Кто-то сокрушенно вздохнул.
– В стаде – разве по-разному блеют? А мы – кто по-каковскому, всяк по-своему. Отсюда и война, и всякая такая дрянь, а ежели бы как стадо… На одном на великом языке эсперанте весь мир – то настала бы жизнь прекрасная и всеобщая любовь… До последнего окончания мира…
– Господи, а мы-то… Мы давно подумывали, богадельню или бы что. И вдруг – прямо, то есть в самую точку… – растроганный исправник полез целоваться к князю.
А за ним и все зашумели, затеснились к князю, умильно зарились на него, как коты на сметану, с любострастием лобызали небритую князеву щеку.
Оказался у князя полнехонек лист подписей. Больше всего тут было девичьих имен. Но отрадно, что обнаружилась жажда знаний и во многих почтенных, немолодых уже людях: записался исправник, Родивон Родивоныч, Левин – аптекарь, отец Петр – протопоп, дворянин Иван Павлыч. Князь был донельзя доволен.
Никогда еще в Алатыре не было такого страдного лета. Бывало, румяным летним вечером всяк прохлаждался по угожеству своему. Кто подородней – в чем мать родила попивал квас в садике под яблонькой; кто поприлежней – сидел над синим омутом, выуживая склизких линей; кто посмирней пред супругой – исправника взять – на крылечке исправник чистил вишню владимирку для варенья.
А уж нынче каюк житью прохладному. Как отзвонит в соборе восемь часов, тут какая погода ни будь, соловьи от натуги хоть тресни, а надо идти к князю на учебу. И только в Алатыре трое дурных – в охотку бегут учиться: Костя Едыткин, Глафира исправникова да Варвара-протопоповна.
Костя являлся на уроки неизменно первым. Ревниво стерег он свое сладкое место – рядом с Глафирой. Приносил Глафирины тетрадки, клал их от себя по правую руку, садился и долго ожидал в тихой теми.
«Глафира – супруга моей жизни, это уж нерушимо. А после ней первый человек – господин почтмейстер, в связи его международного языка. Ежели стихи пропечатать на международном языке, так это уж будут знать во всем мире…» Хорошо – в теми помечтать!
К девяти полыхают все лампы, к девяти – многолюдна почта, больше всего барышень. Шушуканье, шелест шелковых лент, миганье тайных зеркальцев, зависть змеиная к этим бесовкам – к Глафире да к Варваре; всегда назубок все знают, так и чеканят.
– Полюбили, некстати больно, науку…
– Зна-аем мы науку эту самую, зна-аем!
Родивон Родивоныч ходил печальный, жаловался:
– Жизнь-то на старости лет какие преподносит нюансы… из трех пальцев… Сиди вот с тетрадкой. А главное – при моем почти что придворном звании… Нет-ет, я брошу!
А бросить – с князем рассор навек, прощай все надежды. Нет уж, видно, единородных своих ради придется терпеть.
И крепились, терпели отцы. Кряхтя, косоурясь на князя, ладили все примоститься поближе к Глафире либо к Варваре.
– Leono esta forta. La denta esta acra… – расхаживая, громогласно диктовал князь и нарочно крал окончания слов: пусть поупражняются… Счастливым светом сиял его странный, бесподбородочный лик: князь святое дело творил, князь сейчас был первосвященником. Вот еще немножко, лет десяток-другой, и наступит всеобщая любовь.
Проходя мимо Ивана Павлыча, князь приметил:
«Какой у него хороший, внимательный взгляд…»
Внимательным взглядом проводил Иван Павлыч князя, тотчас привстал и запустил глазенапы в тетрадку к Глафире – Глафира впереди сидит.
– Estэ – эс на конце, acra – эс на конце… – шептал Иван Павлыч исправнику.
– Да не слышу же, ч-черт! Громче… – кипятился исправник.
Но князь уже повернулся – и вмиг все гладко и тихо: исправник – над своей тетрадкой; как урытый – сидит Иван Павлыч, с приятностью на лице…
6. Епархия зелененькая
В родительскую субботу – Мишка, бывший столяр, а нынче просто алахарь, бегал по городу с клейстером и клеил афиши на фонарных столбах, на бесконечных заборах. Посреди афиши били в глаза крупные буквы:
А ТАКЖЕ
ИЗВЕСТНЫЕ АНГЛИЧАНКИ СЕСТРЫ ГРЕЙ
Из губернии приехали – показывать туманные картины. Укланяли князя: отменил князь урок всемирного языка, и всем корогодом повалили глядеть эти самые туманные картины.
Как-то случилось – оттерли Костю в проходе, и не спопашился он занять себе местечко рядом с Глафирой; с нею сел князь, а Костя – позади. Рядом с ним оказался дворянин Иван Павлыч.
Хотел Костя загорюниться, что Глафира – не с ним, да не успел: вылезли на полотне, завертелись, зажили, залюбили полотняные люди.
…Неслышно, как кошка, красавица крадется на свиданье к маркизу. Сейчас вот, сейчас ступит на секретную плиту, сейчас – ухнет плита, глонит красавицу подземелье.
Костя вскочил – может быть, чтобы крикнуть красавице про плиту.
Иван Павлыч осадил Костю вниз за рукав. Но это все равно: красавица видела, как махнул ей Костя рукой, миновала проклятое место.
…И вот – вдвоем. Долго ей смотрит в глаза – маркиз или князь он? – и они медленно клонятся друг к другу, вот – близко, вот – волосы их смешались.
Вдруг Косте показалось, что вовсе это не на полотне, а Глафира и князь: клонятся, клонятся, прижались щекой к щеке…
Мрет сердце у Кости, протирает глаза: приглазилось только или…
Но мигнувший миг – уже не поймать: ярко загорелись лампы, ждет новых людей полотно, Иван Павлыч смеется:
– Хи-хи, чудород-то какой наш Костя: красавицу полотняную увидал – и вскочил. Побеседовать, что ли, с нею хотел?
– Да ведь он же – поэт, поэту – все можно, – заступилась Глафира, она стояла обок князя, очень близко.
«Конечно, попритчилось, приглазилось все…» – решил Костя по дороге домой. Но червячок какой-то самомалейший – не слушался слов, точил и точил…
В ночь на Покров пошел шапками снег. Выбежал Костя утром – нет ничего: ни постылого проулка с кучами золы, ни кривобокой ихней избы. Все белое, милое, тихое – и какая-то нынче начнется новая жизнь. Не может же быть, чтобы стало так – и чтобы все по-прежнему было?
На Покров Костя обедал у исправника. После обеда сидели в гостиной. Дворянин Иван Павлыч – что-то пошушукался с Глафирой, взмахнул рыжей поддевкой – и подсел к Косте. Разговор повел с приятностью, тонко:
– Вязь-то какая прекрасная, а? Прямо талант, дар божий… – Иван Павлыч любовался вязаной салфеткой. – А-а… вы, говорят, тоже… тово… пишете? – повернулся он к Косте.