Зинаида Гиппиус - Дневники
Проходили - проползали месяцы. Уже давно была у нас не жизнь, а воистину "житие". Маленькая черная старая книжка валялась пустая на моем письменном столе. И я полуслучайно - полуневольно начала делать в ней какие-то отметки. Осторожные, невинные, без имен, иногда без чисел. Ведь даже когда не думаешь все время чувствуешь, - там, в Совдепии, - что кто-то стоит у тебя за спиной и читает через плечо написанное.
А между тем все-таки писать было надо. Не хотелось, не умелось, но чувствовалось, что хоть два-три слова, две-три подробности - надо закрепить сейчас. И действительно: многое теперь, по воспоминанию, я просто не могла бы написать: я уж сама в это почти не верю, оно мне кажется слишком фантастичным. Если б у меня не было этих листиков, черных по белому, если б я в последнюю минуту не решилась на вполне безумный поступок - схватить их и спрятать в чемодан, с которым мы бежали - мне все казалось бы, что я преувеличиваю, что я лгу.
Но вот они, эти строки. Я помню, как я их писала. Я помню, как я, из осторожности, преуменьшала, скользила по фактам, - а не преувеличивала. Я вспоминаю недописанные слова, вижу нарочные буквы. Для меня эти скользящие строки - налиты кровью и живут, - ибо я знаю воздух, в котором они рождались. Увы, как мало они значат для тех, кто никогда не дышал этим густым, совсем особенным, по тяжести, воздухом!
Я коснусь общей внешней обстановки, чтобы пояснить некоторые места, совсем непонятные.
К весне 19 года общее положение было такое: в силу бесчисленных (иногда противоречивых и спутанных, но всегда угрожающих) декретов, приблизительно все было "национализировано", - "большевизировано". Все считалось принадлежащим "государству" (большевикам). Не говоря о еще оставшихся фабриках и заводах, но и все лавки, все магазины, все предприятия и учреждения, все дома, все недвижимости, почти все движимости (крупные) - все это по идее переходило в ведение и собственность государства. Декреты и направлялись в сторону воплощения этой идеи. Нельзя сказать, чтобы воплощение шло стройно. В конце концов это просто было желание прибрать все к своим рукам. И большею частью кончалось разрушением, уничтожением того, что объявлялось "национализированным".
Захваченные магазины, предприятия и заводы закрывались; захват частной торговли повел к прекращению вообще всякой торговли, к закрытию всех магазинов и к страшному развитию торговли нелегальной, спекулятивной, воровской. На нее большевикам поневоле приходилось смотреть сквозь пальцы и лишь периодически громить и хватать покупающих-продающих на улицах, в частных помещениях, на рынках; рынки, единственный источник питания решительно для всех (даже для большинства коммунистов) - тоже были нелегальщиной.
Террористические налеты на рынки, со стрельбой и смертоубийством, кончались просто разграблением продовольствия в пользу отряда, который совершал налет. Продовольствия, прежде всего, но так как нет вещи, которой нельзя встретить на рынке, - то забиралось и остальное, - старые онучи, ручки от дверей, драные штаны, бронзовые подсвечники, древнее бархатное евангелие, выкраденное из какого-нибудь книгохранилища, дамские рубашки, обивка мебели... Мебель тоже считалась собственностью государства, а так как под полой дивана тащить нельзя, то люди сдирали обивку и норовили сбыть ее хоть за полфунта соломенного хлеба... Надо было видеть, как с визгами, воплями и стонами кидались торгующие врассыпную при слухе, что близки красноармейцы! Всякий хватал свою рухлядь, а часто, в суматохе, и чужую; бежали, толкались, лезли в пустые подвалы, в разбитые окна... Туда же спешили и покупатели, - ведь покупать в Совдепии не менее преступно, чем продавать, - хотя сам Зиновьев отлично знает, что без этого преступления Совдепия кончилась бы, за неимением поданных, дней через 10.
Мы называли нашу "республику" не РСФСР, а между прочим "РТП", республикой торгово-продажной. Так оно фактически и было.
Надо отметить главную характерную черту в Совдепии: есть факт, над каждым фактом есть - вывеска, и каждая вывеска - абсолютная ложь по отношению к факту. О том, что скрывается под вывеской "Советов" ("выборного начала"), упоминается в моем дневнике.
Здесь скажу о петербургских домах. Эти полупустые, грязные руины, собственность государства, - управляются так называемыми "комитетами домовой бедноты". Принцип ясен по вывеске. На деле же это вот что: власти в лице Чрезвычайки совершенно открыто следят за комитетом каждого дома (была даже "неделя чистки комитетов").
По возможности комитетчиками назначаются "свои" люди, которые, при постоянном контакте с районным Совдепом (местным полицейским участком) могли бы делать и нужные доносы. Требуется, чтобы в комитетах не было "буржуев", но так как действительная "беднота" теперь именно "буржуи", то фактически комитеты состоят из лиц, находящихся на большевистской службе, или спекулянтов" т.е. менее всего из "бедноты". Нейтральные жильцы дома, рабочие или просто обывательские низы обыкновенно в комитет не попадают, да и не стремятся туда.
Бывают счастливые исключения. Например, в доме одного писателя - "очень хороший комитет, младший дворник, председатель, такой добрый... Он нас не притесняет, он понимает, что все это рано или поздно кончится..." А вот другой, очень известный мне дом: вечные доносы, вечное врывание в квартиры, вечное преследование "буржуазии" - такой, например, как три барышни, жившие вместе, две учительницы в большевистских (других нет) школах и третья - врач в большевистской (других нет) больнице. Эту третью даже несколько раз арестовывали, то когда вообще всех врачей арестовывали, то по доносу комитетчика, который решил, что у нее какая-то подозрительная фамилия.
Наш дом около Таврического Дворца был самым счастливым исключением из общего правила. И не случайно, а благодаря незабвенному другу нашему, удивительнейшему человеку, И. И.
На нем я должна остановиться. Он постоянно упоминается в моем Дневнике. Он, - и жена его, - люди, с которыми мы действительно вместе, почти не разлучаясь физически и душевно, переживали годы петербургской трагедии. Слишком много нужно бы говорить о нем, я не буду здесь вспоминать страницы моего зарытого дневника.
Скажу лишь кратко, что И. И. - редкое сочетание очень серьезного ученого, известного своими творческими работами в Европе, - и деятельного человека жизни, отзывчивого и гуманного. Типичные черты русского интеллигента, крайняя прямота, стойкость, непримиримость, - выражались у него не словесно, а именно действенно. Он жил по соседству с нами, но во время войны мы не были знакомы. Сочувствуя со дней юности партии, нам далекой социал-демократической, - он сталкивался преимущественно с людьми, с которыми мы уже были в идейной борьбе. Правда и у нас имелась некоторая связь через Горького: Горького мы знали давно, лет двадцать, он даже бывал у нас во время войны. Но мы не сходились никогда с Горьким, странная чуждость разделяла нас. Даже его несомненный литературный талант, сильный и неровный, которым мы порою восхищались, не сближал нас с ним. Впрочем, окружение Горького, постоянная толпа ничтожных и корыстных льстецов, которых он около себя терпел, отталкивала от него очень многих.
Эти льстецы обыкновенно даже не партийные люди; это просто литературные паразиты. Подобный "двор" - не редкость у русского писателя-самородка, имеющего громкий успех, если он при том слабохарактерен, некультурен и наивно-тщеславен.
Паразитов Горьковских И. И. весьма не любил, но по доброте своей Горькому их прощал; а с партийными людьми горьковского круга вел давнее знакомство.
И в дни февральской революции, когда вокруг Думы, - вокруг Таврического Дворца, - кипели и подымались человеческие волны, когда в нашу квартиру втекали, попутно, люди, более близкие нам - у И. И. собирались другие, иного толка. Казалось, в первые дни, - что смешались все толки, что нет разделения; но оно уже было. И чем дальше, тем делалось резче. Во время июльского восстания, определенно с.-д.-большевистского, - у И. И. в квартире скрывались социал-демократы, еще не вполне примкнувшие к большевизму, но уже чувствующие, что у них рыльце в пушку.
Известный когда-то лишь своему муравейнику литературно-партийный хлыщ Луначарский, ставший с тех пор литературным хлыщем "всея Совдепии", - во время июльского бунта жалобно прятался у давнего своего знакомого чуть не под кроватью. И так "дрянно" трусил, так дрожал за свою особу, гадая куда бы ему удрать, что внушил отвращение даже снисходительным его укрывателям.
Вскоре после этого восстания, когда линия большевиков ярко определилась, когда все честные люди из не потерявших разум ее совершенно поняли, мы встретились с И. И. и его женой. Встретились и сразу сошлись крепко и близко.
Надвигалась буря. Лед гудел и трещал. Действительно, скоро он сломался на куски, разъединив прежде близких, и люди понеслись - куда? - на отдельных льдинах. Мы очутились на одной и той же льдине с И. И. Когда по месяцам нельзя было физически встретиться, даже перекликнуться с давними, милыми друзьями, ибо нельзя было преодолеть черных пространств страшного города, - каким счастьем и помощью был стук в дверь и шаги человека, то же самое понимающего, так же чувствующего, о том же ревнующего, тем же страдающего, чем страдали мы!