Николай Лесков - Тупейный художник
И как он мне это выговорил, я тут же бряк с ног долой…
Так и вышло: этот дворник Аркадия Ильича зарезал… и похоронили его вот тут, в этой самой могилке на которой сидим… Да, тут он и сейчас под нами, под этой земелькой лежит… А то ты думал, отчего же я всё сюда гулять-то с вами хожу… Мне не туда глядеть хочется (указала она на мрачные и седые развалины), а вот здесь возле него посидеть, и… и капельку за его душу помяну.
Глава девятнадцатая
ут Любовь Онисимовна остановилась и, считая свой сказ досказанным, вынула из кармана пузыречек и «помянула», или «пососала», но я ее спросил:
— А кто же здесь схоронил знаменитого тупейного художника?
— Губернатор, голубчик, сам губернатор на похоронах был. Как же! Офицер, — его и за обедней и дьякон, и батюшка «болярином» Аркадием называли и как опустили гроб, солдаты пустыми зарядами вверх из ружей выстрелили. А постоялого дворника после, через год, палач на Ильинке на площади кнутом наказывал. Сорок и три кнута ему за Аркадия Ильича дали, и он выдержал— жив остался и в каторжную работу клейменый пошел. Наши мужчины, которым возможно было, смотреть бегали, а старики, которые помнили, как за жестокого графа наказывали, говорили, что это сорок и три кнута мало, потому что Аркаша был из простых, а тем за графа так сто и один кнут дали. Четного удара, ведь, это по закону нельзя остановить, а всегда надо бить в не-чет. Нарочно тогда палач, говорят, тульский был привезен, и ему перед делом три стакана рому дали выпить. Он потом так бил, что сто кнутов ударил всё только для одного мучения и тот всё жив был, а потом как сто первым щелканул, так всю позвонцовую кость и растрощил. Стали поднимать с доски, а он уж и кончается… Покрыли рогожечкой, да в острог и повезли, — дорогой умер. А тульский, сказывают, все еще покрикивал: «давай еще кого бить — всех орловских убью».
— Ну, а вы же, говорю, на похоронах были или нет?
— Ходила. Со всеми вместе ходила: граф велел, чтобы всех театральных свести посмотреть, как из наших людей человек заслужиться мог.
— И прощались с ним?
— Да, как же! все подходили, прощались, и я… переменился он, такой, что я бы его и не узнала. Худой и очень бледный, — говорили, весь кровью истек, потому что он его с самую полночь еще зарезал… Сколько это он своей крови пролил…
Она умолкла и задумалась.
— А вы, говорю, — сами после это каково перенесли?
Она как бы очнулась и провела по лбу рукою.
— По началу не помню, говорит, — как домой пришла… Со всеми вместе, ведь, — так верно кто-нибудь меня вел… А ввечеру Дросида Петровна говорит:
— Ну, так нельзя, — ты не спишь, а между тем лежишь как каменная. Это не хорошо — ты плачь, чтобы из сердца исток был.
Я говорю:
— Не могу, теточка, — сердце у меня как уголь горит и истоку нет.
А она говорит:
— Ну, значит, теперь плакона не миновать.
Налила мне из своей бутылочки и говорит:
— Прежде я сама тебя до этого не допускала и отговаривала, а теперь делать нечего: облей уголь — пососи.
Я говорю: «не хочется».
— Дурочка, говорит: — да кому же сначала хотелось. Ведь оно горе-горькое, а яд горевой еще горче, а облить уголь этим ядом — на минуту гаснет. Соси скорее, соси!
Я сразу весь плакон выпила. Противно было, но спать без того не могла, и на другую ночь тоже… выпила… и теперь без этого уснуть не могу, и сама себе плакончик завела и винца покупаю… А ты, хороший мальчик, мамаше этого никогда не говори, никогда не выдавай простых людей: потому что простых людей ведь надо беречь, простые люди все ведь страдатели. А вот мы когда домой пойдем, то я опять за уголком у кабачка в окошечко постучу… Сами туда не взойдем, а я свой пустой плакончик отдам, а мне новый высунут.
Я был растроган и обещался, что никогда и ни за что не скажу о ее «плакончике».
— Спасибо, голубчик, — не говори: мне это нужно.
И как сейчас я ее вижу и слышу: бывало, каждую ночь, когда все в доме уснут, она тихо приподнимается с постельки, чтобы и косточка не хрустнула; прислушивается, встает, крадется на своих длинных, простуженных ногах к окошечку… Стоит минутку, озирается, слушает: не идет ли из спальни мама; потом тихонько стукнет шейкой «плакончика» о зубы, приладится и «пососет…». Глоток, два, три… Уголек залила и Аркашу помянула, и опять назад в постельку, — юрк под одеяльце и вскоре начинает тихо-претихо посвистывать — фю-фю, фю-фю, фю-фю. Заснула!
Более ужасных и раздирающих душу поминок я во всю мою жизнь не видывал.
Конец