Максим Горький - Дело Артамоновых
— Эка повадка у тебя, сватья! Княжья повадка, убей меня бог!
Пётр смутно понимает, что отец неладно держит себя; в пьяном рёве гостей он чутко схватывает ехидные возгласы Помялова, басовитые упрёки Барской, тонкий смешок Житейкина.
«Не свадьба, а — суд», — думает он и слышит:
— Глядите, как он, бес, смотрит на Ульяну-то, ой-ой!
— Быть ещё свадьбе, только — без попов…
Эти слова на минуту влипают в уши ему, но он тотчас забывает их, когда колено или локоть Натальи, коснувшись его, вызовет во всём его теле тревожное томленье. Он старается не смотреть на неё, держит голову неподвижно, а с глазами сладить не может, они упрямо косятся в её сторону.
— Скоро ли конец этому? — шепчет он, Наталья так же отвечает:
— Не знаю.
— Стыдно…
— Да, — слышит он и рад, что молодая чувствует одинаково с ним.
Алексей — с девицами, они пируют в саду; Никита сидит рядом с длинным попом, у попа мокрая борода и жёлтые, медные глаза на рябом лице. Со двора и с улицы в открытые окна смотрят горожане, десятки голов шевелятся в синем воздухе, поминутно сменяясь одна другою; открытые рты шепчут, шипят, кричат; окна кажутся мешками, из которых эти шумные головы сейчас покатятся в комнату, как арбузы. Никита особенно отметил лицо землекопа Тихона Вялова, скуластое, в рыжеватой густой шерсти и в красных пятнах. Бесцветные на первый взгляд глаза странно мерцали, подмигивая, но мигали зрачки, а ресницы — неподвижны. И неподвижны тонкие, упрямо сжатые губы небольшого рта, чуть прикрытого курчавыми усами. А уши нехорошо прижаты к черепу. Этот человек, навалясь грудью на подоконник, не шумел, не ругался, когда люди пытались оттолкнуть его, он молча оттирал их лёгкими движениями плеч и локтей. Плечи у него были круто круглые, шея пряталась в них, голова росла как бы прямо из груди, он казался тоже горбатым, и в лице его Никита нашёл нечто располагающее, доброе.
Кривой парень неожиданно и гулко ударил в бубен, крепко провёл пальцем по коже его, бубен заныл, загудел, кто-то, свистнув, растянул на колене двухрядную гармонику, и тотчас посреди комнаты завертелся, затопал кругленький, кудрявый дружка невесты, Степаша Барский, вскрикивая в такт музыке:
Эй, девицы-супротивницы,
Хороводницы, затейницы!
У меня ли густо денежки звенят,
Выходите, что ли, супроти меня!
Отец его выпрямился во весь свой огромный рост и загремел:
— Стёпка! Не выдай город, покажи курятам!
Вскочил Илья Артамонов, дёрнув встрёпанной, как помело, головою, лицо его налилось кровью, нос был красен, как уголь, он закричал в лицо Барскому:
— Мы тебе не курята, а — куряне! И — ещё кто кого перепляшет! Олёша!
Весь сияющий, точно лаком покрытый, Алексей, улыбаясь, присмотрелся к дрёмовскому плясуну и пошёл, вдруг побледнев, неуловимо быстро, взвизгивая по-девичьи.
— Присловья не знает! — крикнули дрёмовцы, и тотчас раздался отчаянный рёв Артамонова:
— Олёшка — убью!
Не останавливаясь, чётко отбивая дробь, Алексей вложил два пальца в рот, оглушительно свистнул и звонко выговорил:
У барина, у Мокея,[16]Было пятеро лакеев,Ныне барин МокейСам таков же лакей!
— Нате! — победоносно рявкнул Артамонов.
— Ого! — многозначительно воскликнул поп и, подняв палец, покрутил головою.
— Алексей перепляшет вашего, — сказал Пётр Наталье, — она робко ответила:
— Лёгкий.
Отцы стравливали детей, как бойцовых петухов; полупьяные, они стояли плечо в плечо друг с другом, один — огромный, неуклюжий, точно куль овса, из его красных, узеньких щелей под бровями обильно текли слёзы пьяного восторга; другой весь подобрался, точно готовясь прыгнуть, шевелил длинными руками, поглаживая бёдра свои, глаза его почти безумны. Пётр, видя, что борода отца шевелится на скулах, соображает:
«Зубами скрипит… Ударит кого-нибудь сейчас…»
— Охально пляшет артамоновский! — слышен трубный голос Матрёны Барской. — Не фигурно пляшет! Бедно!
Илья Артамонов хохочет в тёмное, круглое, как сковородка, лицо её, в широкий нос, — Алексей победил, сын Барских, шатаясь, идёт к двери, а Илья, грубо дёрнув руку Баймаковой, приказывает:
— Ну-тко, сватья, выходи!
Побледнев, размахивая свободной рукою, она гневно и растерянно отбивается:
— Что ты! Али мне вместно, что ты?
Гости примолкли, ухмыляясь, Помялов переглянулся с Барской, масляно шипят его слова:
— Ну, ничего! Утешь, Ульяна, спляши! Господь простит…
— Грех — на меня! — кричит Артамонов.
Он как будто отрезвел, нахмурился и точно в бой пошёл, идя как бы не своей волей. Баймакову толкнули встречу ему, пьяненькая женщина пошатнулась, оступилась и, выпрямясь, вскинув голову, пошла по кругу, Пётр услышал изумлённый шёпот:
— А, батюшки! Муж в земле ещё года не лежит, а она и дочь выдала и сама пляшет!
Не глядя на жену, но понимая, что ей стыдно за мать, он пробормотал:
— Не надо бы отцу плясать.
— И матушке не надо бы, — ответила она тихо и печально, стоя на скамье и глядя в тесный круг людей, через их головы; покачнувшись, она схватилась рукою за плечо Петра.
— Тише! — сказал он ласково, поддержав её за локоть.
В открытые окна, через головы зрителей, вливались отблески вечерней зари, в красноватом свете этом кружились, как слепые, мужчина и женщина. В саду, но дворе, на улице хохотали, кричали, а в душной комнате становилось всё тише. Туго натянутая кожа бубна бухала каким-то тёмным звуком, верещала гармоника, в тесном круге парней и девиц всё ещё, как обожжённые, судорожно метались двое; девицы и парни смотрели на их пляску молча, серьёзно, как на необычно важное дело, солидные люди частью ушли во двор, остались только осовевшие, неподвижно пьяные.
Артамонов, топнув, остановился:
— Ну, забила ты меня, Ульяна Ивановна!
Женщина, вздрогнув, тоже вдруг встала, как пред стеною, и, поклонясь всем круговым поклоном, сказала:
— Не обессудьте.
Обмахиваясь платком, она тотчас ушла из комнаты, а на смену ей влезла Барская:
— Разводите молодых! Ну-ко, Пётр, иди ко мне; дружки, — ведите его под руки!
Отец, отстранив дружек, положил свои длинные, тяжёлые руки на плечи сына:
— Ну, иди, дай бог счастья! Обнимемся давай!
Он толкнул его, дружки подхватили Пётра под руки, Барская, идя впереди, бормотала, поплёвывая во все стороны:
— Тьфу, тьфу! Ни болезни, ни горюшка, ни зависти, ни бесчестьица, тьфу! Огонь, вода — вовремя, не на беду, на счастье!
Когда Пётр вошёл вслед за ней в комнату Натальи, где была приготовлена пышная постель, старуха тяжело села посреди комнаты на стул.
— Слушай, да — не забудь! — торжественно говорила она. — Вот тебе две полтины, положи их в сапоги, под пятку; придёт Наталья, встанет на колени, захочет с тебя сапоги снять, — ты ей не давай…
— Зачем это? — угрюмо спросил Пётр.
— Не твоё дело. Три раза — не дашь, а в четвёртый — разреши, и тут она тебя трижды поцелует, а полтинники ты дай ей, скажи: дарю тебе, раба моя, судьба моя! Помни! Ну, разденешься и ляг спиной к ней, а она тебя просить будет: пусти ночевать! Так ты — молчи, только в третий раз протяни ей руку, — понял? Ну, потом…
Пётр изумлённо взглянул в тёмное, широкое лицо наставницы, раздувая ноздри, облизывая губы, она отирала платком жирный подбородок, шею и властно, чётко выговаривала грубые, бесстыдные слова, повторив на прощанье:
— Крику — не верь, слезам — не верь. — Она, пошатываясь, вылезла из комнаты, оставив за собою пьяный запах, а Петром овладел припадок гнева, сорвав с ног сапоги, он метнул их под кровать, быстро разделся и прыгнул в постель, как на коня, сцепив зубы, боясь заплакать от какой-то большой обиды, душившей его.
— Черти болотные…
В пуховой постели было жарко; он соскочил на пол, подошёл к окну, распахнул раму, — из сада в лицо ему хлынул пьяный гул, хохот, девичий визг; в синеватом сумраке, между деревьями, бродили чёрные фигуры людей. Медным пальцем воткнулся в небо тонкий шпиль Никольской колокольни, креста на нём не было, сняли золотить. За крышами домов печально светилась Ока, кусок луны таял над нею, дальше чёрными сугробами лежали бесконечные леса. Ему вспомнилась другая земля, — просторная земля золотых пашен, он вздохнул; на лестнице затопали, захихикали, он снова прыгнул в кровать, открылась дверь, шуршал шёлк лент, скрипели башмаки, кто-то, всхлипывая, плакал; звякнул крючок, вложенный в пробой. Пётр осторожно приподнял голову; в сумраке у двери стояла белая фигура, мерно размахивая рукою, сгибаясь почти до земли.
«Молится. А я — не молился».
Но молиться — не хотелось.
— Наталья Евсеевна, — тихонько заговорил он, — вы не бойтесь. Я сам боюсь. Замучился.
Обеими руками приглаживая волосы на голове, дёргая себя за ухо, он бормотал: