42-й до востребования - Михаил Александрович Тарковский
– Ну, какая?
Повисает, что называется, трудная пауза.
– Громоздкая.
– Как громоздкая?
– Ну, громоздкая… – Бабушка говорит прохладным голосом, в котором ничего нет, кроме недоумения: как можно не понимать, что Люда Чистякова – громоздкая девочка.
Больше всего мне обидно за свою несдержанность, ведь знал, не следует такие разговоры вести, а повёл:
– Бабушка, ну как громоздкая-то?
– Ну так… Все дети, как дети, пришли. А эта – в пачке!
То, что я не всё путал и запоминал по-своему, подтверждается бабушкиной записью: «Вчера их отпустили после трёх уроков и он ушёл с Сашкой Васильевым в их двор. Я два раза бегала в школу. Прихожу – он дома. Руки в мазутной грязной воде с желтизной. Пробрала, и весь день был какой-то другой, как-то открылся, говорил о других ребятах, о секретах. Да ещё Димка с соседнего двора – говорят с ним секреты. „Я ему сказал секрет“. Я не спрашиваю, какой. „Только я тебе не скажу“. Молчу. „Я тебе на ушко потом“. – „Скажи сейчас“. И он мне шепнул: „В какую девочку я влюбился?“ – „Какую же?“ Стала перечислять. Оказалось, Чистякову. Вкус неважный».
4
В конце февраля Нелли Григорьевна таинственным и торжественным голосом сказала, что ближе к весне мы пойдём в «подшефный детский сад вешать скворечники». Детский сад этот был неподалёку от нас во дворе дома, который я проходил по дороге в школу. В арку виднелись тополя, огромные, зимние, предвесенние: стволина понизу в морщину, а дальше гладкий и холодный до дрожи. Если задрать голову – шершавые бугорки, голые ветки и синее небо с бегущими облаками.
К весне я заболел. Не слушался бабушку, набрав полные валенки снега, лазил по сугробам, проваливался, валенки застряли с носками, я умудрился ещё и побегать босой, выпендриваясь перед Мишкой Кузнецовым. Бабушка безобразие записала подробно, хоть и не знала про снятие валенок. «Был скандал с ушанкой (серой, на пуговке уши). Не хочет застёгивать. Я застегну, он расстегнёт. Так и сидели минут 15 в вестибюле, а потом по дороге продолжалось. Наконец – не расстёгивается, видимо, руки замёрзли, идёт, ковыряет застёжку, злится, ревёт со зла. Ветер, метель… Возле дома: „Не пойду домой, пока не расстегну!“ – „Ну и не ходи!“ Пришёл минут через двадцать со двора – полные валенки снегу, шапка расстёгнута… Вот злыдня!»
И вот болею, голова в жару, и жар то тяжёлый, то сладостный, и, конечно же, малиновое варенье, и морская зыбь чая в блюдце, и бабушкин голос, особый тон, который она будто специально держит для меня, больного, говоря коротко и немного торжественно. И мне будто и разрешается много, но и интерес ко мне особый, внимательный. И особое чувство заоконной жизни – она как сквозь ватный подбой доходит, и взрослые несут её с улицы мне в упрёк.
И вот сильней озноб, и вместе с жаром начинают клубиться шершавые бездны, наваливаются адские вереницы несметных чисел, меня мутит, и я рушусь в серые пупырчатые жернова, которые всё вращаются и вращаются, пока вращение не становится спиральным и не выносит меня отдышаться. И я ворочаюсь в потном облаке жара уже с наслаждением, и если начинаю о чём-то думать, то картины сами растут, наслаиваются и обретают необыкновенную горячечную притягательность. И я, конечно, представляю своих любимых хищных птиц, которых обожаю рисовать и которые мне нравятся своим грозным взглядом из-за нависающего надглазного козырька. И я тоже хмурюсь и очень хочу быть похожим на орла, особенно при Люде. Представляю и Люду, и как она бессознательно улыбается и поворачивает голову в сторону Кольки, когда он городит какую-то смешную грубятину.
Орёл садится на тополь. Я и в обычной-то жизни прекрасно чувствую тополя, а тут они буквально выдвигаются навстречу – утренние, ледяные, гладкие, как железная труба или промёрзшая кожа. Появятся и исчезнут, и снова вскипает варево жара, а когда малиново-чёрные клубы расступаются, вижу картину, по края наполненную спасительной крепостью, потому что в неё перешли чугунные ядра, катавшиеся в моей голове. В ней всё просто и прекрасно: два великолепно мёрзлых, прямых, как стрела, тополиных ствола.
Ствола два, а нас трое: Люда, Колька и я. Люда в синем пальто и в кружевном кокошнике. За тополями у забора остатки снега, у нас под ногами тополиные корни взламывают асфальт, и на них лежат два скворечника. Кто первый повесит скворечник, того и поцелует Люда Чистякова. Будучи первейшей руки знатоком птиц, я лучше всякого Кольки знаю, как лезть и вешать.
Утро ясное, к обеду пригреет, и клейкие, похожие на ос в меду, почки вот-вот набухнут на ветках, и я чувствую их острый горьковатый запах. Но пока рано и морозец. А по мёрзлому стволу особенно опасно лезть.
Неизвестно откуда появляется Нелли Григорьевна с остальным классом, болеющим, ясно, за Кольку. Нелли Григорьевна не разрешает мне лезть, но я рассказываю ей про мои летние залазы, и она сдаётся. Да и Колька рвётся, а он настолько влиятелен, что Нелли Григорьевна не может отказать. Удивительно, насколько она считается с его видностью, завораживается им. Таким никто ни замечаний не делает, ни к директору не вызывает, хотя Колька и троечник, как и я.
Я опережаю Кольку и лезу на тополь, и чувствую, как простреливает под коленками, когда нога соскальзывает с бугорка. Ствол гладкий, и на бугорки вся надежда. Главное – долезть до толстой ветки. Ярко вижу голый бледно-зелёный ствол, и опиленный отвилок на фоне синего неба.
Знаю, что Люда смотрит, и когда у меня снова соскальзывает нога, у неё вырывается нежное и испуганное: «Ахх!» Но я долезаю, сажусь верхом на развилку и победно поднимаю на верёвке скворечник… Колька с красным от злобы лицом карабкается по соседнему стволу и который раз бессильно сползает.
В разные залазы я то прибивал скворечник гвоздями, то привязывал за сук. И всегда труднее потом было слезть. Но я обнимаю мой тополь что есть силы, прижимаясь щекой к его промороженной шкуре – и небрежно сползаю на землю… спасибо тебе, брат-дерево.
5
Лет тридцать спустя я крепко заболел в тайге, и тогда особенно часто заприходила ко мне во сне бабушка, поя малиной и читая: «У Лукоморья дуб зелёный». Я всё спрашивал, помнит ли она те тополя и запах их клейких листочков, а она говорила держать ноги в тепле, а голову в холоде. И что я не выздоровлю, если буду «так мало читать и так тужить по ней и по детству»…