Глеб Успенский - Кой про что
— А что случилось?
— Случилось, что теперь тебе не будет больше ходу… Поставили у ворот переодетого… шагу тебе не даст сделать… Куда ты ни сунься, везде тебя найдут… И уж тогда прощай! Запишут!
Вероятно, Олимпиада Петровна знала, что значит это слово. Только она испугалась, потом заплакала, потом позвала Степаниду и сказала:
— Как же мне быть-то?
— Ты чего же думала-то? — осердилась Степанида. — Раньше-то ты зачем моталась?.. Как быть!
Степанида сердилась на пустопорожнюю бабенку, но, по доброте своей, не могла не думать о ней. И вот что она, наконец, придумала:
— Тебе бы убечь из Питера-то куда-нибудь…
— Куда ж я убегу? У меня и денег-то нет.
— Ну, вещи заложи.
— Да куда?.. Куда уйти?
— А сокройся куда-нибудь. Сокройся ты в деревню. Хоть бы к нам поезжай, пока они перестанут гоняться за тобой. Поезжай к моей сестре, у нее дом свой… Верх свободный, летом отдает под дачу… Вокзал близко, все, что угодно, достанешь. Поезжай, поживи хоть до рождества-то… Ан они и притихнут.
Подумала, подумала Олимпиада Петровна и решила ехать. Степанида заложила ее вещи, дала адрес сестры, и вот Олимпиада Петровна очутилась на нашей станции, с тем чтобы потом поселиться у сестры Степаниды.
Лошадь Ивана Алифанова мчала форсистую даму с ее багажом по каким-то сугробам и темным закоулкам к ярко освещенному трактиру; а Олимпиада Петровна, оглядываясь кругом себя и не находя ровно ничего привычного ее глазу, привычному к освещенным столичным улицам и вообще к газовым рожкам, прошептала опять в полном недоумении:
— Куда это я попала? Боже мой!
Наконец сани остановились у трактира.
V— Худо вам будет здесь! — сказал Иван Алифанов форсистой барыне, когда они по грязной и узкой лестнице поднимались во второй этаж трактира в номера. Номер был грязен, мал, но жарко натоплен. Непривлекательность номера, повидимому, не удивила Олимпиаду Петровну, она быстро разделась, и хотя Иван Алифанов увидел в ней то, что называется "щепкой", но почувствовал, что есть около нее какое-то беззаконное веяние, что-то даже нужное человеку, во всех смыслах расстроенному. И поэтому, когда Олимпиада Петровна, тотчас же после того как разделась, еще не рассчитываясь с Иваном, потребовала себе бутылку пива, он, Иван, понял, что это именно так и быть должно, и почувствовал, что в этом поступке есть что-то и к нему подходящее.
— От груди пью, грудью страдаю! — сказала Олимпиада Петровна, опоражнивая стакан, и, налив другой, подала его Ивану.
— Выпей!.. Ты тоже озяб.
Иван, когда-то сильно запивавший, боялся пива, которое его всегда сваливало с ног, а с некоторого времени он стал побаиваться и своего "декопа", который, очевидно, тянет его к чему-то недоброму; сегодня он выехал на станцию исключительно для того, чтобы привести себя в порядок, но беззаконная атмосфера, чувствовавшаяся около форсистой барыни, заразила и его — и он залпом выпил стакан.
И этот стакан пива опять попал туда же, под сердце, в самое больное место.
— Посиди! — словно давнишнему знакомому, по-приятельски сказала форсистая особа. — Мне спросить надо у тебя… Пусть лошади подождут… Я ведь одна тут, никого не знаю.
И Иван Алифанов присел. С ногами забралась на диван и Олимпиада Петровна, обнаруживая рваные башмаки.
— Скажи коридорному, чтобы дал еще бутылку. Грудью страдаю… Пока из аптеки лекарство не возьму, хоть пивом… Аптека есть?
— Есть аптека, как же.
— Ну, так ты мне потом возьмешь… Налей себе стакан.
И опять Иван налил себе стакан, и опять он почувствовал, что пиво поведет его не к добру, но что противиться этому почему-то уже нельзя.
— Доктора советуют дышать деревенским воздухом, — сказала Олимпиада Петровна.
И стала врать дальше.
— Лечи не лечи, — с горечью говорила она, дымя папиросой, — ничего не будет! Раз надорвали мое сердце… какие тут лекарства?
И опять она выпила пива. И Иван также выпил еще.
— В меня был влюблен (да и сейчас он меня забыть не может) богатый, красивый гусар. Злые люди расстроили, насильно его женили, отняли от меня… Вот я и больна… чего тут лечить? Я забыть его не могу! Каждую почту пишет… Он сюда приедет потихоньку от жены… "Если ты, говорит, не допустишь меня повидаться, так я застрелюсь".
И опять позвали коридорного и выпили пива. Иван Алифанов стал глубоко вздыхать и пьянел от пива так, как не пьянел еще от декопа.
— Нет! — восклицала Олимпиада Петровна, ерзая на диване и сопровождая свои речи выразительными движениями руки с папироской, — нет, раз человек полюбил, он век этого не забудет!.. За меня сколько женихов сваталось, а я не могу! Пускай я умру, а не разлюблю его… Я его люблю и так и умру с этим!
Иван Алифанов не знал, что Олимпиада Петровна объявила уже о своей грудной болезни лакею на Любаньской станции, который поэтому потихоньку принес ей в пустую комнату первого класса рюмку коньяку и бутерброд со свежею икрой; не знал он, что кондуктор поезда, заразившись атмосферой чего-то привлекательно беззаконного, пересадил ее из третьего класса в отдельное купе второго и принес ей туда две бутылки пива и стакан. Не знал этого Иван и не замечал, что язык Олимпиады Петровны как будто бы иногда спотыкается. Он только неотразимо чувствовал, что в его положении ему не найти лучшей компании, что все слова Олимпиады Петровны есть именно те самые, которые как раз подходят к его сумбурному душевному настроению. Он хорошо понимал, что такая это за фигура перед ним: она такая же завалящая, как и он сам, что ему не следовало бы "чувствовать" чего-нибудь насчет Аннушки, но Аннушкин образ был в нем, и речи Олимпиады Петровны воскрешали его, выдвигали его опять на первый план, затемняя им здравую мысль об исцелении себя трудом. Он знал, что мысли его беззаконны и что перед ним сидит также беззаконница, но в то же время знал, что все это беззаконное необходимо ему теперь.
— Сударыня, барышня! — сказал он, видя, что бутылки пусты, и не желая прекратить ни беседы с беззаконницей, ни своих беззаконных мыслей, — дозвольте и мне поставить бутылочки четыре, а?.. от мужика? Мужик тоже душа христианская.
— Чем же мужик хуже других?
— Верно! Ну, вот, благодарим!
Появилось Иваново пиво. Олимпиада Петровна не брезгала и не отказывалась от компании.
— Все мне одной-то скучней. А тут хоть слово с кем сказать.
— Верно, верно это…
— Что же я одна-то? Ну, что я без него?.. Вот и деньги у меня есть, восемьсот двадцать пять рублей в год получаю. Отцовская пенсия. Полковник отец мой был, известный. А что мне в них? Так вот маешься одна, без пристанища… Нет, уж коли раз полюбишь…
Иван Алифанов знал, что таких слов он даже "не смеет" слышать, что это грех и подлость с его стороны, но не мог сопротивляться удовольствию беззаконных размышлений: и ощущений и начинавшим путаться языком говорил:
— Вер-рно! верно это!
— И разве можно жить без любви? Ведь уж ежели человек тебе по сердцу, то только с таким человеком и жить. Из-за чего же больше? Деньги! Да наплевать мне на деньги без того, кого я люблю.
— Ах-х! — вздыхая до глубины самого больного места под сердцем, почти стонал Иван, чувствуя слабость своих беззаконных томлений.
Олимпиада Петровна поняла, что речи ее действуют на мужика, и продолжала их неумолчно в том же самом направлении, покуда весь стол не заставился бутылками и покуда она не заснула тут же на диване, не раздеваясь.
Иван Алифанов, шатаясь, подошел к столу, загасил пальцем сальный огарок свечки, чтобы не было пожара, и, спотыкаясь, стал спускаться с лестницы. Было уже довольно поздно; вся деревня спала. Лошадь Иванова иззябла и топталась с ноги на ногу. Иван ввалился в сани и пустил лошадь: "иди, куда хошь", а сам только и думал: "верно! верно!" — и Аннушка опять одна владела всею его мыслью. Все было скверно, и сам он скверен, и в доме у него тоска, и вся жизнь его один мусор, и жена с своими горшками одно безобразие, — все, что он пережил и чем теперь жил, все одна сплошная подлость, а вот Аннушка — вот это настоящее! Это вот действительно душа; она только одна и есть во всей его жизни сокровище, солнце, сияние. "Если бы с нею-то, все бы было не так, все бы было, бог знает, как хорошо!"
И с этого беззаконного вечера Иван Алифанов ознакомился с совершенно неожиданным для него душевным настроением: самым нежнейшим мечтанием об Аннушке. Он вовсе не пытался ее разыскать, увидать, поговорить — нет, он чувствовал, что ему довольно нежных мечтаний, что Олимпиада Петровна хорошо надоумила его заняться этими нежными мыслями, но знал, что без пива, без постоянного опьянения все это разлетится вдребезги и он окажется по малой мере в дураках. И он непрерывно пил, постоянно торчал у Олимпиады Петровны, постоянно вздыхал, слушая ее рассуждения о чувстве. С сотворения мира не было сказано в нашей деревне такого количества слов о "чувствах", какое наболтала в самое короткое время Олимпиада Петровна в компании с разнежничавшимся мужиком. Для разнежившегося мужика эта болтовня была как бы музыкою, совершенно не напоминавшею ему ни о чем пережитом, и под аккомпанемент этой музыки он пил и пил, и скоро впал в состояние бессознательного запоя.