Леонид Андреев - Ночь перед Рождеством. Лучшие рождественские истории
– Да вы и не беспокойтесь, я уже донес по начальству, что не ручаюсь, будет ли в чем вас из этой мызы вывесть, и жду завтра же нового распоряжения. Пусть тут черт стоит у этого Холуяна! Проклятая мыза и проклятый хозяин!
И все мы то же самое чувствовали и радовались возможности уйти отсюда, но всем господам офицерам досадно было уйти отсюда так, – не наказавши подлецов.
Придумывали разные штуки устроить над Холуянами; думали его высечь или как-нибудь смешно обрить, но майор сказал:
– Боже спаси, господа: прошу вас, чтобы ничего похожего на малейшее насилие не было, и кто ему должен – извольте, где хотите, занять денег и с ним рассчитаться. А если что-нибудь невинненькое, для отыграния своей чести придумаете, – это можете.
Лиха беда, отыграния чести-то не было на что этого произвести.
Майор сказал, наконец, что он от нас только скрывает, а что, собственно, у него уже есть в кармане предписание выступить и что завтра здесь последний день нашей красы, а послезавтра на заре и выступим в другие места.
Тут мне и взбрыкнула на ум какая-то кобылка:
– Если, – говорю, – мы послезавтра выходим, так что завтра здесь наш последний вечер, то, сделайте милость, Холуян будет хорошо проучен, и никому не похвалится, что ему довелось русских офицеров надуть.
Некоторые похвалили, говорили, – «молодец», а другие не верили и смеялись: «ну, где тебе! лучше не трогай».
А я говорю:
– Это, господа, мое дело: я все беру за свой пай.
– Но что же такое ты сделаешь?
– Это мой секрет.
– Но Холуян будет наказан?
– Ужасно!
– И честь наша будет отомщена?
– Непременно.
– Поклянись.
Я поклялся тенью несчастного друга нашего Фоблаза, которая сама себя осудила одиноко блуждать в этом проклятом месте, и разбил свой стакан об пол.
Все товарищи меня подхватили, одобрили, расцеловали и запили нашу клятву, но только майор удержал, чтобы стаканов не бить.
– Это, – говорит, – один театральный фарс и больше ничего…
Разошлись прекрасно. Я был в себе крепко уверен, потому что план мой был очень хорош. Холуян в своих проделках должен быть совершенно одурачен.
Глава десятая
Настало завтра и последний день нашей красы. Получили мы свое жалованье, отдали все сполна, кто сколько был должен Холуяну, и осталось у каждого столько денег, что и кошеля не надо. У меня было с чем-нибудь сто рублей, то есть на ихние, по-тогдашнему, это составляло с небольшим десять червонцев. А для меня, по плану затеи моей, еще требовалось, по крайней мере, сорок червонцев. Где же их взять? У товарищей и не было, да я и не хотел, потому что у меня другой план имелся. Я его и привел в исполнение.
Приходим на последнюю вечерю к Холуяну – он очень радушен и приглашает меня играть.
Я говорю:
– Рад бы играть, да игрушек нет.
Он просит не стесняться, – взять взаймы у него из банка.
– Хорошо, – говорю, – позвольте мне пятьдесят червонцев.
– Сделайте милость, – говорит, – и подвигает кучку.
Я взял и опустил их в карман.
Верил нам, шельма, будто мы все Шереметьевы.
Я говорю:
– Позвольте, я не буду пока ставить, а минуточку погуляю на воздухе, – и вышел на веранду.
За мною выбегают два товарища и говорят:
– Что ты это делаешь: чем отдать?
Я отвечаю:
– Не ваше дело, – не беспокойтесь.
– Ведь это нельзя, – пристают, – мы завтра выходим, – непременно надо отдать.
– И отдам.
– А если проиграешь?
– Во всяком случае отдам.
И соврал им, будто у меня есть на руках казенные.
Они отстали, а я прямо подлетаю к куконе, ногой шаркнул и подаю ей горсть червонцев.
– Прошу, – говорю, – вас принять от меня для бедных вашего прихода.
Не знаю, как она это поняла, но сейчас же встала, дала мне свою ручку; мы обошли клумбу, да на плотике и поплыли.
Глава одиннадцатая
Об игре ее на арфе отменного сказать нечего: вошли в грот: она села и какой-то экосез заиграла. Тогда не было еще таких воспалительных романсов, как «мой тигренок», или «затигри меня до смерти», – а экосезки-с, все простые экосезки, под которые можно только одни па танцевать, а тогда, бывало, невесть что под это готов сделать. Так и в настоящий раз, – сначала экосез, а потом «гули, да люли пошли ходули, – эшти, да молдаванешти», – кок да и дело в мешок… И благополучным образом назад оба переплыли.
Глава двенадцатая
Откровенно признаться – я не утаю, что был в очень мечтательном настроении, которое совсем не отвечало задуманному мною плану. Но, знаете, к тридцати годам уже подходило, а в это время всегда начинаются первые оглядки. Вспомнилось все – как это начиналась «жизнь сердца» – все эти скромные васильки во ржи на далекой родине, потом эти хохлушечки и польки в их скромных будиночках, и вдруг – черт возьми, – грот Калипсы… и сама эта богиня… Как хотите, есть о чем привести воспоминания… И вдруг сделалось мне так грустно, что я оставил кукону в уединении приковывать цепочкою ее плотик, а сам единолично вхожу в залу, которую оставил, как банк метали, а теперь вместо того застаю ссору, да еще какую! Холуян сидит, а наши офицеры все встали и некоторые даже нарочно фуражки надели, и все шумят, спорят о справедливости его игры. Он их опять всех обыграл.
Офицеры говорят:
– Мы вам заплатим, но, по справедливости говоря, мы вам ничего не должны.
Я как раз на эти слова вхожу и говорю:
– И я тоже не должен – пятьдесят червонцев, которые я у вас занял, – я вашей жене отдал.
Офицеры ужасно смутились, а он как полотно побледнел с досады, что я его перехитрил. Схватил в руку карты, затрясся и закричал:
– Вы врете! вы плут!
И прямо, подлец, бросил в меня картами. Но я не потерялся и говорю:
– Ну, нет, брат, – я выше плута на два фута, – да бац ему пощечину… А он тряхнул свою палку, а из нее выскочила толедская шпага, и он с нею, каналья, на безоружного лезет!
Товарищи кинулись и не допустили. Одни его держали за руки, другие – меня. А он кричит:
– Вы подлец! никто из вас никогда моей жены не видал!
– Ну, мол, батюшка, – уж это ты оставь нам доказывать, – очень мы ее видали!
– Где? Какую?
Ему говорят:
– Оставьте, об этом-то уже нечего спорить. Разумеется, мы знаем вашу супругу.
А он, в ответ на это, как черт расхохотался, плюнул и ушел за двери, и ключом заперся.
Глава тринадцатая
И что же вы думаете? – ведь он был прав!
Вы себе даже и вообразить не можете, что тут такое над нами было проделано. Какая хитрость над хитростью и подлость над подлостью! Представьте, оказалось ведь, что мы его жены, действительно, никогда ни одного разу в глаза не видали! Он нас считал как бы недостойными, что ли, этой чести, чтобы познакомить нас с его настоящим семейством, и оно на все время нашей стоянки укрывалось в тех дальних комнатах, где мы не были. А эта кукона, по которой мы все с ума сходили и за счастие считали ручки да ножки ее целовать, а один даже умер за нее, – была черт знает что такое… просто арфистка из кофейни, которую за один червонец можно нанять танцевать в костюме Евы… Она была взята из профита к нашему приходу из кофейни, и он с нее доход имел… И сам этот Холуян-то, с которым мы играли, совсем был не Холуяном, а тоже наемный шулер, а настоящий Холуян только был Антошка на тонких ножках, который все с бесчеревной собакой на охоту ходил… Он и был всему этому делу антрепренер! Вот это плуты, так уж плуты! теперь посудите же, каково было нам, офицерам, чувствовать, в каком мы были дурацком положении, и по чьей милости? По милости такой, можно сказать, наипрезреннейшей дряни!
А узнал об этом прежде всех я, но только тоже уж слишком поздно, – когда вся моя военная карьера через эту гадость была испорчена, благодаря глупости моих товарищей. Господа же офицеры наши еще и обиделись моим поступком, нашли, что я будто поступил нечестно, – выдал, изволите видеть, тайну дамы ее мужу… Вот ведь какая глупость! Однако потребовали, чтобы я из полка вышел. Нечего было делать – я вышел. Но при проезде через город жид мне все и открыл.
Я говорю:
– Да как же, их поп-то зачем же он про свою кукону говорил, что ей будто можно под предлогом на бедных давать?
– А это, – говорит, – справедливо, только поп это про настоящую кукону говорил, которая в комнатах сидела, а не про ту свинью, которую вы за бобра приняли.
Словом сказать – кругом одурачены. Я человек очень сильной комплекции, но был этим так потрясен, что у меня даже молдавская лихорадка сделалась. Насилу на родину дотащился к своим простым сердцам, и рад был, что городническое местишко себе в жидовском городке достал… Не хочу отрицать, – ссорился с ними немало и, признаться сказать, из своих рук учил, но… слава богу – жизнь прожита и кусок хлеба даже с маслом есть, а вот когда вспомнишь про эту молдавскую лихорадку, так опять в озноб бросит.
И от такого неприятного ощущения рассказчик опять распаковал свою вместительную подушку, налил стакан аметистовой влаги с надписью «Ея же и монаси приемлят», и молвил: