Нечестивец, или Праздник Козла - Марио Варгас Льоса
Он устыдился, почувствовав, что на глаза набежали слезы. Закурил сигарету и, затянувшись, выдохнул дым в сторону моря, на котором уже переливались и приплясывали лунные блики. Ветра больше не было. Очень редко вдали вдруг показывались автомобильные фары, двигавшиеся из Сьюдад-Трухильо. И тогда все четверо выпрямлялись, вытягивали шеи и напряженно вглядывались в темноту, но каждый раз, когда машина оказывалась метрах в двадцати или тридцати от них, становилось ясно, что это — не «Шевроле», и они снова разочарованно расслаблялись.
Лучше всех умел сдерживать эмоции Имберт. Он всегда был неразговорчив, а в последние годы, с тех пор, как идея убить Трухильо овладела им и, как солитер, высасывала из него энергию, он стал еще более немногословен. У него никогда не было много друзей, а в последние месяцы его жизнь ограничивалась конторой «Мескла-Листы», домом и ежедневными совещаниями с Эстрельей Садкалой и лейтенантом Гарсией Герреро. После смерти сестер Мирабаль собрания подпольщиков практически прекратились. Репрессии выкосили движение «14 Июня». Те, кого они обошли, укрылись в семейной жизни, стараясь быть совсем незаметными. Время от времени он снова тоскливо задавал себе вопрос: «Почему меня не арестовали?» И от неясности чувствовал себя скверно, как будто был в чем-то виноват, как будто был ответственен за страдания тех, кто находился в руках Джонни Аббеса, в то время как он продолжал наслаждаться свободой.
Свободой весьма относительной, разумеется. С тех пор как он осознал, при каком режиме живет, какому правительству служил с младых ногтей и продолжает служить — а как же, ведь он был управляющим одной из фабрик, принадлежавших Клану, — он постоянно чувствовал себя так, словно был заключен в тюрьму. И, быть может, потому, что ему хотелось избавиться от ощущения, будто контролируется каждый его шаг, каждое движение, с такой силой овладела им идея уничтожить Трухильо. Разочарование режимом наступило у него не сразу, а медленно, втайне вызревало и началось задолго до того, как у его брата Сегундо возникли конфликты на почве политики, хотя когда-то он был еще большим трухилистом, чем Тони. А кто из его окружения не был им двадцать, двадцать пять лет назад? Все считали Козла спасителем Родины: он покончил с междоусобными войнами, с опасностью нового гаитянского нашествия, положил конец унизительной зависимости от Соединенных Штагов, которые контролировали таможни, препятствовали появлению национальной, доминиканской монеты и даже утверждали бюджет страны, и, к добру или не к добру, привел в правительство самые светлые головы страны. Что значило на этом фоне то, что Трухильо имел всех женщин, которых хотел? Или что он подминал под себя в бессчетном множестве заводы и фабрики, земли и скот? Разве он не приумножал богатство страны? Не дал доминиканцам самые могучие на Карибах вооруженные сипы? Тони Имберт на протяжении двадцати лет своей жизни отстаивал такую точку зрения. И от этого теперь ему было особенно тошно.
Он уже не помнил, как это началось, как возникли первые сомнения, догадки, несогласия, породившие вопрос: а уж так ли на самом деле все хорошо или за этим фасадом — страны, которая под строгим, но вдохновенным руководством из ряда вон выходящего государственного деятеля движется вперед семимильными шагами, — скрывается мрачная картина погубленных людских жизней, униженных и обманутых, а пропагандой и насилием на престол возведена небывалая ложь. И так капля за каплей, постоянно и беспрерывно подтачивался его трухилизм. К концу губернаторства в Пуэрта-Плате он в глубине души уже не был трухилистом и твердо знал, что режим этот — диктаторский и коррумпированный. Он никому этого не говорил, даже Гуарине. Для всех он по-прежнему оставался трухилистом, потому что, хотя его брат Сегундо и отправился в добровольную ссылку в Пуэрто-Рико, режим, желая показать свое великодушие, продолжал назначать Антонио на ответственные посты и даже — возможно ли большее доказательство доверия? — на предприятия, принадлежащие семье Трухильо.
Эта многолетняя, тяжкая необходимость думать одно, а ежедневно делать противоположное и вынесла, помимо его сознания, смертный приговор Трухильо; он был убежден, что, пока Трухильо жив, он, как и многие доминиканцы, обречен на это ужасное раздвоение и разлад с самим собой: ежеминутно врать себе и обманывать других, жить двойной жизнью, на людях лгать, а про себя таить запретную правду.
Решение стало для него благом, он воспрянул духом. Жизнь перестала быть душной, двойной, коль скоро можно с кем-то поделиться своими истинными мыслями и чувствами. А дружба с Сальвадором Эстрельей Садкалой была словно послана ему небом. Турку он мог сказать все и совершенно откровенно, такой нравственной цельности и честности, с какой тот пытался сочетать свои поступки с религиозными убеждениями, Тони не видел ни в ком. Турок стал для него не только другом, но и примером.
Вскоре благодаря своему двоюродному брату Мончо Имберт стал ходить на собрания подпольщиков. Он покидал их собрания с ощущением, что эти юноши и девушки, хотя и рискуют своей свободой, будущим, жизнью,