Валентин Свенцицкий - Избранное
Господи, и опять будет тянуться время, тихо, час за часом, тоскливо и неизбежно. Заснуть бы, одервенеть бы как-нибудь, в истукана какого-нибудь превратиться.
Дребезжат пролетки, и каждый звук как игла вонзается в мозг.
«Ну что ж теперь? – и я даже остановился. – Но нельзя стоять! Надо идти, надо жить, надо мучиться, зачем-то надо, надо и надо!»
Я дошел до какого-то бульвара, сел на первую попавшуюся скамейку и решил сидеть, покуда не прогонит сторож.
Вот тебе и познание Добра и Зла! Мразь какая-то…
VII
Молитва
Должно быть, я заснул. По крайней мере, очнувшись, я увидал около себя сторожа, который смотрел на меня положительно с любовью и говорил:
– Ну, барин, теперь на службу пора.
Я встал и поплелся «на службу». Поплелся бессмысленно «жить».
Рано было. Часов, самое большее, семь. В церквах звонили.
«А что, – подумал я, – пойти в церковь, так, хоть для разнообразия».
Я вспомнил про святого, мощи и сразу решил пойти в тот монастырь. Ни за чем! – так просто пойти. Оказалось, что я был от монастыря совсем близко. По мере того как я подходил, меня начинало разбирать любопытство: не случится ли там еще со мной что-нибудь «необыкновенное». Говоря по правде, необыкновенного на этот раз ничего не случилось. Если не считать таким самое это хождение Антихриста «ко святым мощам».
Шла служба, народа было довольно много. Церковь имела совсем другой вид, чем вечером. Она, скорее, похожа была на ту, которую я «видел». Мне даже на минуточку показалось, что и в самом деле это та самая церковь. Я так был настроен, что в ту минуту ничему не удивился бы. Ну, та – и прекрасно!
Я протискался к знакомому возвышению, к знакомому тяжелому покрывалу из парчи с вырезанным черным отверстием. Свечи целыми снопами пылали со всех сторон. Даже мне почудилось что-то радостное в этих ярких огненных языках.
Пели Херувимскую. Многие, по преимуществу женщины, стояли на коленях. Священник в алтаре приподнимал руки, и сзади риза так странно оттопыривалась горбом: мне почему-то это с детства чрезвычайно нравилось.
Мне хорошо было.
За ночь я страшно озяб, а тут так тепло. Немного клонило ко сну, от ладана приятно кружилась голова, и все точно покачивалось вокруг.
Хор был небольшой, но пел складно и, как мне показалось, даже с некоторым чувством.
«А вдруг из алтаря опять выйдет он? – без всякого страха подумал я и как-то бессильно прибавил: – Ну и пусть, и Господь с ним».
– Всякое ныне житейское отложим попечение! – донеслось до меня сквозь синий дым ладана.
«Так бы всегда, так бы всю жизнь… „Всякое ныне житейское отложим попечение“…»
И твердо смотря на черное отверстие в парче святого, я торопливо стал про себя читать молитвы, не останавливаясь и быстро-быстро крестясь.
«Господи, разучился я молиться, но Ты научи меня, научи. Господи! Хочу я воскреснуть душою… Господи, видишь, что хочу… Хочу чистым быть, хочу как мальчик быть… чтобы стыдно стало… Женщин не знать… Тебе, Господи, служить хочу…
… Дай мне веру, дай мне силы… Спаси меня. Призови меня к покаянию, научи Добру. Я устал, Господи, я чувствую, что разлагается душа моя. Ты один можешь спасти меня, знаю, что только один Ты!»
«Кому это ты молишься? Уж не этому ли черному трупу», – кощунственно-дико врезался откуда-то вопрос.
«Нет, нет, это грех, грех так думать… Господи, спаси меня. Господи, спаси меня, – еще настойчивее твердил я. – Это враг Твой искушает меня… Спаси меня. Ты можешь. Ты спасешь… Ты все можешь! Больше не буду я лгать… Господи, спаси меня от развратных помыслов, от всего спаси. Господи мой, Господи!»
«Что это за чепуху я бормочу. Нелепость какую-то… спать хочется…»
«Господи, прости… Ты видишь, что не я это… Господи, я мучаюсь, Ты видишь. Успокой меня, дай веру!..»
И снова так хорошо, тепло стало мне, снова заколебалось все вокруг, и из глубины синего душистого ладана ласково-ласково пели: «Всякое ныне житейское отложим попечение»…
… Я маленький-маленький был, в синей рубашечке; бабушка утром одернет ее и скажет:
– Ну, Ленточек, – она почему-то меня звала так, – теперь молись Богу.
– Я вместе хочу!
– Ну, хорошо, вместе давай.
– Нет, ты постой, ты меня на руки себе возьми.
– Будет шалить-то, видишь, ты какой тяжелый.
– Ну, милая, ну, бабушечка, возьми, так лучше.
«Всякое ныне житейское отложим попечение»…
«Господи, плакать хочется… Хорошо мне, Господи.
Спаси меня. Пусть так всегда… всегда имели бы, всегда бы ладан, всю бы жизнь так. Господи, о, как устал я, возьми меня к Себе, как бабушка, на руки хочу…»
…Она в Вятку ездила. Как мы ждали ее каждый день, с утра на лавочке за воротами. Поле широкое, дорогу видно за несколько верст. Едет, едет! Бабунчик едет. Я впереди всех. Маленький, худенький, шапка в траву слетела. Вот и она. Милая, добрая, бабунчик мой! Уж и целует, и целует волосы, глаза…
– Что же ты плачешь, глупый, ну, на тебе грушу!
Я не слушаю, мне так жалко, так жалко чего-то.
– Бабунчик, ты навсегда теперь к нам, навсегда! – сквозь слезы шепчу я ей на ухо.
– Ах ты милый мой, ненаглядный внучек мой, Господь с тобою, полно. Ну конечно, навсегда…
«Господи, Боже мой, не хочу я больше быть Антихристом, не надо, возьми меня к Себе, возьми, Господи. Господи, разве я не маленький, не худенький внучек Твой? Приди же ко мне, приди же ко мне, приди навсегда, не оставляй меня. Больше не в силах я быть один…»
Кончили. Священник резко задернул занавеску. По церкви прошло движение.
«Точно войску „вольно“ скомандовали», – подумал я.
«Так и останешься один, – грубо прервал я себя, – некому приходить к тебе. Не Христос ли уж в самом деле: Бог в человеческом теле! Вот разнюнился! Никто не придет, никто! Пустое место там, вот такая же черная дыра, как в парче святого, – сушеный труп там, и ничего больше. Бог твой ел, пил, спал, все „функции“ совершал – ну, значит, по всем правилам искусства и разложился. Никого и ничего нет. Будет дурака-то ломать».
«Господи, отгони от меня, это враг…»
«Э, будет: враг, враг, отгони, отгони! Кого отгони? Разве не сам я все это говорю? И то сам, и это сам. Там сам разнюнившийся, а тут в здравом уме и трезвой памяти. Больше ничего.»
«Господи!..»
«А то, пожалуй, помолись, помолись. Посмотрю я, как Он придет к тебе. Пусть придет – я первый осанна запою. Нет, брат, кабы действительно пришел, все бы уверовали, да и как не уверовать. Себя возьми. Разве не уверовал бы? А коли все веру потеряли, значит, ни к кому не приходит! Понаделали деревяшек и молятся. Ишь какая – толстая на колени встала… Раздеть бы…»
«Спаси, Господи… хочу…»
«Довольно, ведь уж и сам видишь, что никто не придет. Подумай только, из-за чего разнюнился: дым этот – обыкновенный ладан, в лавочке куплен, угли из печки. Хор не ангельский, а из послушников, которые на женщин с клироса посматривают и под Херувимскую раздевают их за милую душу. Священник тоже простой поп, придет и попадью свою станет щупать. А все твое хныканье еще того проще объясняется: не спал ночь, иззяб на бульваре… Эх, дурак, зачем вчера из сада убежал. Как бы ночь-то провел. Небось, танцовщица – мастерица своего дела.
Уходи-ка отсюда поскорей. Предоставь уж толстым бабам перед пустой черной дырой на земле валяться. А тебе не к лицу. Ты понял истинный смысл жизни. Тяжело это: ну, а ты неси – за всех неси!»
Я окончательно пришел в себя и тупо холодно осматривал церковь.
Крестились набожно, по-прежнему многие стояли на коленях. Но лица показались мне нерадостными, утомленными, скучающими, никакого «попечения» не отложившими.
И зло меня взяло на себя, что я так по-мальчишески глупо чуть не разревелся и в какого-то Бога уверовал, вообще «взмолился».
«Ну, уж это было последний раз», – оправдывался я перед собой. «Аминь» – теперь по-настоящему, навсегда, до гроба…
А все-таки приложусь «на прощанье». Нарочно, назло. Не верю, не люблю, в грязи весь, и вот подойду, как все, глупую рожу скорчу и «благоговейно» приложусь.
Я все это проделал и пошел вон из церкви.
VIII
Неожиданный посетитель
Дома меня ждал сюрприз.
– Вас какой-то незнакомый барин дожидаются, – сказал мне швейцар.
Вот еще напасть!
Незнакомый барин оказался неким Глебовым, товарищем моим по гимназии. С первого класса мы молча и упорно ненавидели друг друга. Он был очень ограниченный и испорченный мальчик, с третьего класса таскавшийся по всевозможным притонам.
Между нами не было ничего общего. Я презирал его за «безнравственность», он – за мое «христианство». После гимназии я ни разу не встречался с ним.
И вдруг Глебов, напомаженный, в пенсне, сидит и дожидается меня.
С полным недоумением я подал ему руку.
– Я к тебе по одному странному делу, – гадко улыбаясь и выставляя ряд черных гнилых зубов, начал он. – Если хочешь, разумеется, можешь со мной об этом не говорить, хотя, конечно, как христианин, вряд ли ты прогонишь, в некотором роде, своего ближнего!