Николай Лесков - На ножах
– А ваш план?
– Мой план в моей голове.
– Вы бы его лучше бросили.
– Вы не знаете, о чем говорите.
– Ну как можно на двадцать пять тысяч похватать миллионы?
– Ну уж это мое дело.
– Так вам бы поискать компаньона.
– Нет такого компаньона, который бы мне верил на слово.
– Что вы хоть примером, хоть намеком, притчей ничего не скажете, что такое это за простое, но верное средство? Кажется, мы знаем все простые средства: выиграть, украсть, убить, ограбить, – вот эти средства.
– Нет, есть другие.
– Например? Скажите хоть что-нибудь, чтоб я хоть видел, что вы знаете нечто такое, что мне не приходило в голову.
– И это вас удовлетворит? Извольте. Прошу вас ответить мне: сколько денег должно заплатить за проезд из Петербурга в Москву в вагоне второго класса?
– Тринадцать рублей…
– А я вам говорю, что не тринадцать, а рубль шесть гривен.
– Это каким образом?
– Самым простым: вы берете в Петербурге билет до Колпина и отдаете его на первой станции; на полдороге, в Бологом, вы берете опять на одну станцию и отдаете; на предпоследней станции к Москве берете третий раз и отдаете. На это вы издерживаете рубль с копейками, и вы приехали так же удобно, как и за тринадцать рублей.
– Вас могут изловить.
– Могут, но не ловили, и потом есть способ еще вернейший: я попрошу у соседа билет посмотреть и скажу, что это мой билет.
– Из этого начнется ссора.
– Да; но я доеду; мне не докажут, что я завладел чужим билетом.
– Что же из этого?
– Ничего более как то, что я доеду туда, куда мне было нужно.
– Не понимаю, какое же это отношение имеет к миллионам.
– Тогда не я виноват, что вы не понимаете, и я уж яснее до поры до времени ничего не скажу.
И Горданов ушел от Кишенского безо всяких надежд: он стоял совсем на краю пропасти и не ждал избавления, а оно его ждало.
Глава тринадцатая
Горданов встает на краю пропасти
Избавление Горданову шло из того прекрасного далека, где мы встретили других людей и другие нравы, имеющие столь мало общего с самоистребительными нравами гнезда сорока разбойников. Горданов, возвратясь из Павловска от Кишенского, нашел у себя почтовую повестку на пятьсот рублей и письмо от Глафиры Васильевны Бодростиной, в котором разъяснилось значение этой присылки.
Бодростина писала, что, доверяя «каторжной чести» Павла Николаевича, она обращается к нему за небольшою услугой, для которой просит его немедленно приехать в ее губернский город, прихватив с собою человека, который бы мог служить маской для предстоящих дел разного рода. Горданов не спал всю ночь и думал: «приглашением манкировать невозможно: как оно ни темно, но все-таки это зацепка, когда тут вокруг все изорвалось и исщипалось». Утром он закрыл глаза и пролежал до полудня в тягостнейшем сне, и вдруг был разбужен Висленевым, который явился к нему в таком непостижимом состоянии духа, что Горданов, несмотря на все свое расстройство, полюбопытствовал узнать, что с ним сделалось.
– Что с тобою случилось? – спросил он Висленева.
– Вещь ужасная! – отвечал Иосаф Платонович, – мы подрались.
– Кто? Где? С кем ты подрался?
– Конечно, с ним.
– С Кишенским?
– Ну да, разумеется.
– На чем же вы дрались, и что ты, ранен, или ты его убил?
– Никто никого не ранил и никто никого не убил: мы подрались настоящим русским образом… я его по морде…
– А он тебя?
– Не скрою, досталось и мне… вот здесь… по воротнику.
– Ну да, это уж всегда так приходится по воротнику.
– Но, однако же, ты понимаешь, что после этого уж мне в их доме жить нельзя, потому что все это было и при жене, и при детях, и при прислуге…
– И за что же это сталось: за жену?
– Да, за жену.
Горданов вздохнул и плюнул.
– Нечего, нечего плевать, а я совсем к тебе, со всею движимостию, – добавил он, указывая на свой саквояж, – и ты, пожалуйста, не откажи, прими меня в вечные кровы.
– Да ведь не выгнать же тебя, когда тебе некуда деться.
– Некуда, друг, ровно некуда. Я хотел к Ванскок, но она сама теперь расстроилась с переводами и ищет места посыльной, а пока живет у кухмистера за печкой.
– Полно, пожалуйста, ты с этой тромбовкой: время ли теперь еще с нею разговаривать?
– Нет, брат, я о ней другого мнения. Ванскок натура честная.
– И пусть ее возьмет себе черт на орехи; нет, уж видно спасать тебя, так спасать: хочешь я тебя увезу?
– Как увезешь?
– Так, увезу, как бородатую Прозерпину, если тебе нравятся герценовские сравнения. Мы уедем с тобой от всех здешних напастей куда бы ты думал? В те благословенные места, где ты впервые познал всю сладость бытия; ты там увидишься со своею сестрой, с твоею генеральшей, которой я не имею счастья знать, но у которой, по твоим словам, во лбу звезда, а под косой месяц, и ты забудешь в ее объятиях все неудачи бытия и пристроишь оленьи рога своей дражайшей половине. Готов ты или нет на такую выходку?
– Мой друг, я в эту минуту на все готов.
– А я знаю физиологию любви: клин клином выгоняют, дорогой дружище. Я теперь имею не один, а несколько секретов, словом сказать, как бомба начинен секретами, и для себя, и для тебя.
– И для меня! – удивился Висленев.
– И для тебя, и для великого множества людей.
Висленев тронул его за плечо и сказал:
– Да! послушай-ка – ты не пострадал?
– Я!.. От чего?
– Ну, вот от этого пожара, которого мне, по правде сказать, нимало не жаль.
– Нет; я нимало не пострадал, – отвечал спокойно Горданов. – Я получил все, кое-что еще призанял, и теперь арсенал мой в порядке, и я открываю действия и беру тебя, если хочешь, в помощники.
– Я готов на все: мне хоть с мосту в воду, так в ту же пору.
С этой стороны дело было решено. Оставалась нерешенною другая его сторона: похитить ли Горданову Висленева в самом деле как Прозерпину или взять его напрокат и на подержание по договору с его владельцами?
Горданов предпочел последнее: он еще раз вошел в сделку с Кишенским и с Алиной; сообщил им вкратце свои намерения съездить в свои местности и устроить там кое-какие спекуляции, причем мог бы-де прихватить и Висленева. Здесь опять произошли столкновения: Кишенский хотел, чтобы Висленев уехал, но Алина опасалась, не чересчур ли уж это выгодно для Горданова, но они поторговались и решили на том, что Горданов повезет с собою Висленева куда захочет и употребит его к чему вздумает, и за векселя свои в четыре тысячи рублей, приторгованные Кишенским за полторы, даст вексель на десять тысяч рублей, со взаимною порукой Висленева за Горданова и Горданова за Висленева.
Переторжка была короткая: не та была пора и не те были обстоятельства, чтобы скупиться, и Горданов согласился на все эти требования, а Висленев и подавно: им спутали ноги и пустили их обоих на одной веревке, о которой Висленев минутами позабывал, но о которой зато Павел Николаевич помнил постоянно. Он не самообольщался: он знал свое положение прекрасно и понимал, что его, сильного и умом и волей Горданова, каждую минуту скаредная тварь вроде Кишенского может потянуть как воробья, привязанного за ногу, и он ревниво спешил оборвать этот силок во что бы то ни стало, хоть бы пришлось содрать мясо с костей и вывернуть суставы.
В таком положении были два эти героя, когда они явились пред нашими глазами в кружке обитателей мирного городка, над которым вихрь распустил красную орифламу, призывающую Павла Николаевича к новому подвигу, требующему всего его ума, всей его ловкости и всей опытности, полученной им в последних тяжких столкновениях.
Глава четырнадцатая
Из прекрасного далека
Прошел месяц, в течение которого дела в городе, приютившем Горданова с Висленевым, подвинулись вперед весьма значительно. Первые вести оттуда читаем в письме, которое департаментский сторож подал сегодня на подносике вице-директору Григорию Васильевичу Акатову, родному брату Глафиры Васильевны Бодростиной.
Акатов, еще довольно молодой человек, в золотых очках и вицмундире со звездой, которую он из скромности закрывал лацканом, взял конверт.
И, вплотную усевшись в свое кресло, начал не без удовольствия читать письмо нашего испанского дворянина.
«Любезный Григорий! – начинал Подозеров в заголовке листа. – Не титулую тебя „превосходительством“, как потому, что довольно с тебя этого титула на конверте, так и потому, что в моем воображении ничто не может превосходить того благородства, которое я знал в тебе, и потому пишу тебе просто: мой дорогой и любезный Гриша! Очень рад, что ты, благодаря твоим большим достоинствам и уменью жить с людьми, так рано достиг до степеней известных, и радуюсь этому опять по нескольким причинам: во-первых, радуюсь за самого тебя, что тебе быстрым возвышением отдана справедливость. Это очень важно для поддержания в человеке энергии, чтоб он мог бодро идти далее, не растрачивая лучших сил души на успокоивание в себе мятущегося чувства оскорбленного самолюбия и пр. (можно, конечно, и без этого, да то труднее). Во-вторых, радуюсь за всех тех, кому придется иметь с тобою дело; потому что благородный жар, одушевляющий тебя, конечно, еще не имел времени погаснуть под пеплом спаленных надежд, верований и упований, и наконец (да не оскорбится слух твой), радуюсь за самого себя, потому что могу прибегнуть к тебе с просьбой, имея полную надежду, что ты не откажешься мне попротежировать и попредстательствовать за меня, где ты сам найдешь то лучшим и уместным».