Николай Гарин-Михайловский - Гимназисты (Семейная хроника - 2)
Они незаметно вошли в отворенную калитку карташевского дома и через двор прошли прямо на террасу.
- Может, все это еще только слух, - сказал Корнев, отгоняя неприятные мысли.
В сумерках мелодично раздавалась игра Наташи. Корнев сделал жест, и все трое на цыпочках пошли по террасе, чтоб не услышала Наташа. Они тихо уселись на ступеньках и молча слушали. Наташа импровизировала, по обыкновению. Ее импровизацию особенно любил Корнев и называл ее в шутку Шубертом. Мягкие, нежные, тоскующие звуки лились непрерывно, незаметно охватывали и уносили.
Вечер, сменивший жаркий день, пока точно не решался еще вступить в свои права. Было пыльно и душно. Но в небе уже лила свой обманчивый прозрачный свет задумчивая луна. В неподвижном воздухе застыли утомленные в безмолвном ожидании ночной свежести деревья. Только наметились бледные тени; скоро сгустятся они и темными полосами рельефнее отсветят яркость луны. В воздухе, в саду было пусто, и только нежная музыка наполняла эту пустоту какой-то непередаваемой прелестью. Звуки, как волны, мягко и сильно уносили в мир грез, и дума вольная купалась в просторе летнего вечера.
Наташа кончила и, рассеянно пригнувшись к роялю, задумчиво засмотрелась в окно. Аплодисменты слушателей с террасы вывели ее из задумчивости. Она встала, вышла на террасу, весело поздоровалась и заявила:
- А мамы и Зины нет дома.
- Это, конечно, очень грустно, - пренебрежительно ответил Корнев, - но так и быть, могут подольше на этот раз не являться.
- Ну, пожалуйста, - махнула рукой Наташа и, присев на ступеньки, заглядывая в небо и в сад, сказала: - Скоро потянет прохладой.
- А пока положительно дышать нечем, - ответил Корнев, присаживаясь около нее.
Сели Берендя и Карташев. Карташев крикнул:
- Таня!
В лунном освещении в окне показалась Таня.
- Мы чаю хотим.
Таня ушла, а они все четверо продолжали все тот же разговор, тихий, неспешный. Наташа отстаивала мать и все старалась придумать что-нибудь такое, чтобы и мать оправдать и признать правильным постановку брата и его товарищей.
- Оставьте, - пренебрежительно говорил Корнев, - все это одно бесплодное толчение воды выходит: и невинность соблюсти, и капитал приобрести. Это ведет только к отупению. Ставьте прямо вопрос: где правда?
- Правда, конечно, у вас.
- Ну, так в чем же дело?
- Сразу нельзя.
- Почему нельзя?
- Ничего сразу не делается.
- Значит, сложить руки и ждать? - спросил Карташев.
- Жди! - ответила Наташа.
- Ну, так я лучше себе голову об стену разобью.
- Какой же толк из этого?
- А какой толк сидеть сложа руки? У меня две жизни? Я не могу и не хочу ждать.
- Все равно не разобьешь же себе голову: будешь ждать.
- Ну, так еще хуже будет: другие разобьют.
- Никто не разобьет, - махнула рукой Наташа. - Так и проживешь.
- Я, собственно, не понимаю, что вы хотите сказать? - вмешался Корнев.
- Хочу сказать, что жизнь идет, как идет, и ничего переменить нельзя.
- Но, однако же, мы видим, что меняют.
- Меняют, да не у нас.
- Что ж, мы из другого теста сделаны?
- А вот и из другого.
- Ну, оставьте, - досадливо проговорил Корнев. - Пусть какая-нибудь отупелая скотина или там из разных подлых расчетов доказывают, что там хотят, но не давайте себя, по крайней мере, вводить в обман.
- Не знаю... - начала Наташа, но оборвалась и замолчала.
Берендя слушал, смотрел на разговаривавших и теперь, когда все замолчали, поматывал головой, собираясь что-то сказать.
- Ну, да довольно об этом, - предупредил, не заметив его намерения, Корнев, - дураков не убавишь в России, а на умных тоску наведешь. Манечка, сюда! - хлопнул он рукой по террасе подходившей Мане.
Маня посмотрела, подумала, села возле Корнева и сказала:
- А мама не позволяет называть меня Манечкой.
- Пустяки, - авторитетно произнес Корнев. - Манечка вы - и все тут.
- Ну, хорошо, спросим у мамы.
- Совершенно лишнее. Надо стараться приучаться своими мозгами вертеть: мама завтра умрет, - что ж вы станете делать тогда?
- Какие вы глупости говорите.
- Умница, Маня, - поддержала Наташа.
- Яблоко от яблони...
- Ну, отлично, - перебила Наташа.
- Вовсе не отлично.
- Если вам говорят отлично, так, значит, отлично, - настойчиво сказала Маня.
Разговор незаметно перешел в область метафизики, и Берендя стал развивать свою оригинальную теорию бесконечности. Он говорил, что в мире существуют три бесконечности, три кита, на которых держится мир: время, пространство и материя. Из бесконечности времени и пространства он довольно туманно выводил бесконечность материи. Скромный Берендя предпослал своей теории предупреждение, что, в сущности, эта теория не его и начало ее относится к временам египетских мудрецов. Все слушали, у всех мелькали свои мысли. У Наташи мелькала веселая мысль, что Берендя со своей теорией и сконфуженным видом, со своими раскрытыми желтоватыми, напряженно в нее уставленными глазами сам египетский мудрец. Ей было смешно, она смотрела в глаза Беренди весело и ласково и, давно ничего не слушая, постоянно кивала ему головой, давая тем понять, что ей ясно все, что он говорит.
Корнев рассеянно грыз ногти, не слушая Беренди, о чем-то думал и, только встречаясь глазами с Маней, делал ей вдруг строгое лицо. Маня, как молодой котенок, наклоняла в такие мгновения головку и всматривалась загадочно в глаза Корнева.
- Да, - протянул вдруг ни с того ни с сего Корнев.
И, когда Берендя уставился на него в ожидании возражения и все повернулись к нему, он смутился и скороговоркой проговорил:
- Конечно, конечно.
- Что "конечно"? - спросила Наташа, давясь от разбиравшего ее смеха.
И все, смотря на Корнева, и сам смущенный Корнев начали смеяться. Разговор о метафизике оборвался, потому что Корнев после смеха, махнув рукой, решил:
- Брось ты к черту всю эту бесконечность; ни все ли там равно: конечно, бесконечно, - факты налицо: я существую, и вторично я не буду существовать. Тем хуже, черт возьми, если все, кроме меня, бесконечно.
- А вот и мама звонит! - воскликнула Маня и побежала навстречу матери.
Когда раздался звонок, всем стало жаль нарушенной уютности. Наташа встала. На ее лице было ясно написано это сожаление и в то же время сознание незаконности такого чувства.
XIX
Волновалось общество, волновалась печать, шли горячие дебаты за и против классического образования. Родители и ученики с страстным вниманием следили за ходом этой борьбы. Реформа семидесятых годов положила конец этой борьбе. Образование в классических гимназиях было признано недостаточным: вводился восьмой класс и аттестат зрелости. Увеличение программы шло исключительно за счет классических языков: удваивалось число уроков латинского, вводился другой древний язык - греческий, равнозначащий по важности с первым.
Введены были второстепенные классы гимнастики, пения и даже танцы. Последнее уж была личная идея нового директора, или, вернее, жены директора, женщины светской, с претензиями. Непривычный глаз странно осваивался с скромной фигурой офицера на гимназическом дворе: ученики маршировали, строились в ряды, по команде приседали и проделывали разного рода артикулы.
Соборный регент, темный, с черными хохлацкими усами, с черными без блеска глазами, в рекреационном зале стесненно обводил взглядом своих новых учеников. Разочарованное лицо его ясно говорило, что никогда искусство этой насмешливой и вольной толпы учеников не сравнится с строго выдрессированной школой его соборных певчих. Из маленьких больше подавали надежды: серебряный дискант Сережи Карташева звенел по зале, и он смотрел с таким выражением своих усердных глаз на регента, какому позавидовал бы любой из настоящих певцов его хора. Регент не мог равнодушно видеть этого усердия Сережи, гладил его по голове и предсказывал хорошую будущность его голосу. Появился снова представитель хореографического искусства, старый учитель танцев m-r Дорн, гигант, во фраке, с рябым облезлым лицом, в золотых очках, с широкой и длинной ступней своих гуттаперчевых ног. Он шел по знакомой лестнице в знакомую залу так же, как, бывало, ходил, когда в коридорах вместо теперешних серебряных галунов мелькали красные воротники полных пансионеров. Прежний директор подал в отставку: одни говорили - по собственному желанию, другие - вследствие недоразумений с попечителем. Одно время носился по городу упорный слух, что, напротив, попечитель уйдет. Но попечитель остался и энергичнее прежнего исполнял свои обязанности. Большой, с торчащими ушами, он часто появлялся в гимназии и, ходя по коридору, внимательно всматривался своими близорукими глазами в учеников. Новый директор - пожилой уже, плотный, с маленькими маслеными глазами, длинной бородой и тонким носом, с виду простой и добродушный, доверчиво-почтительный с попечителем, который, в свою очередь, дружески то и дело брал его под руку, - неразлучной тенью следовал за своим начальством, держал себя пренебрежительно-далеко с учениками и, так же как попечитель, с одними учителями был хорош, других едва удостаивал внимания.