Иван Гончаров - Обрыв
— Себе! — с изумлением повторила она.
— Да, вам эти хлопоты приятны, они занимают вас; признайтесь, вам бы без них и делать нечего было? Обедами вы хотели похвастаться, вы добрая, радушная хозяйка. Приди Маркушка к вам, вы бы и ему наготовили всего…
— Правда, правда, братец: непременно бы наготовила, — сказала Марфинька, — бабушка предобрая, только притворяется…
— Молчи ты, тебя не спрашивают! — опять остановила ее Татьяна Марковна, — всё переговаривает бабушку! Это она при тебе такая стала; она смирная, а тут вдруг! Чего не выдумает: Маркушку угощать!
— Да, да, следовательно, вы делали, что вам нравилось. А вот как я вздумал захотеть, что мне нравится, это расстроило ваши распоряжения, оскорбило ваш деспотизм. Так, бабушка, да? Ну, поцелуйте же меня, и дадим друг другу волю…
— Какой странный человек! Слышите, Тит Никоныч, что он говорит! — обратилась бабушка к Ватутину, отталкивая Райского.
— Приятно слушать: очень, очень умно — я ловлю каждое слово! — сказала Крицкая, которая всё ловила взгляд Райского, но напрасно.
Тит Никоныч потупился, потом дружески улыбнулся Райскому.
— И я не выжила из ума! — отозвалась сердито бабушка на замечание гостьи.
— Видно, что Борис Павлович читал много новых, хороших книг… — уклончиво произнес Ватутин. — Слог прекрасный! Однако, матушка, сюда самовар несут, я боюсь… угара…
— Пойдемте на крыльцо, в садик, чай пить! — сказала Татьяна Марковна.
— Не сыро ли будет там? — заметил Ватутин.
В тот же вечер бабушка и Райский заключили если не мир, то перемирие.
Бабушка убедилась, что внук любит и уважает ее: и как мало надо было, чтобы убедиться в этом!
Райский разобрал чемодан и вынул подарки: бабушке он привез несколько фунтов отличного чаю, до которого она была большая охотница, потом нового изобретения кофейник с машинкой и шелковое платье темно-коричневого цвета. Сестрам по браслету, с вырезанными шифрами. Титу Никонычу замшевую фуфайку и панталоны, как просила бабушка, и кусок морского каната класть в уши, как просил он.
Бабушка была тронута до слез.
— Меня, старуху, вспомнил! — говорила она, севши подле него и трепля его по плечу.
— Кого же мне вспомнить: вы у меня одни, бабушка!
— Да как же это, — говорила она, — счеты рвал, на письма не отвечал, имение бросил, а тут вспомнил, что я люблю иногда рано утром одна напиться кофе: кофейник привез, не забыл, что чай люблю, и чаю привез, да еще платье! Баловник, мот! Ах, Борюшка, Борюшка, ну, не странный ли ты человек!
Марфинька так покраснела от удовольствия, что щеки у ней во всё время, пока рассматривали подарки и говорили о них, оставались красны.
Она, как случается с детьми, от сильной радости, забыла поблагодарить Райского.
— А ты и не благодаришь — хороша! Как обрадовалась! — сказала Татьяна Марковна.
Марфинька сконфузилась и присела. Райский засмеялся.
— Какая я дура — приседаю! — сказала она.
Она подошла и обняла его.
Тит Никоныч смутился, растерялся в шарканье и благодарственных приветствиях.
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что бабушка не всё угождает себе этим, особенно когда она попробовала рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой на столик, а потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
Тит Никоныч и Крицкая ушли. Последняя затруднялась, как ей одной идти домой. Она говорила, что не велела приехать за собой, надеясь, что ее проводит кто-нибудь. Она взглянула на Райского. Тит Никоныч сейчас же вызвался, к крайнему неудовольствию бабушки.
— Егорка бы проводил! — шептала она, — сидела бы дома — кто просил!
— Благодарю вас, благодарю… — сказала Полина Карповна мимоходом Райскому.
— За что? — спросил он с удивлением.
— За приятный, умный разговор — хотя не со мной… но я много унесла из него…
— Разговор больше практический, — сказал он, — о каше, о гусе, потом ссорились с бабушкой…
— Не говорите, я знаю… — говорила она нежно, — я заметила два взгляда, два только… они принадлежали мне, да, признайтесь? О, я чего-то жду и надеюсь…
С этим она ушла. Райский обратился к Марфиньке, взглядом спрашивая, что это такое.
— Какие это два взгляда? — сказал он.
Марфинька засмеялась.
— Она всегда такая у нас! — заметила она.
— Что она там тебе шептала? Не слушай ее! — сказала бабушка, — она всё еще о победах мечтает.
Райский сбросил было долой гору наложенных одна на другую мягких подушек и взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
— Какая настойчивая деспотка! — говорил Райский, терпеливо снося, как Егорка снимал сапоги, расстегнул ему платье, даже хотел было снять чулки. Райский утонул в мягких подушках.
Через полчаса бабушка заглянула к нему в комнату.
— Что вы? — спросил он.
— Я пришла посмотреть, горит ли у тебя свечка: что ты не погасишь? — заметила она.
Он засмеялся.
— Покурить хочется, да сигары забыл у вас на столе, — сказал он.
Она принесла сигары.
— На вот, кури скорей, а то я не лягу, боюсь, — говорила она.
— Ну так я не стану курить.
— Кури, говорят тебе! — приказывала она.
Но он потушил свечку.
«Какой своеобычный: даже бабушки не слушает! Странный человек!» — думала Татьяна Марковна, ложась.
Райский прожил этот день, как давно не жил, и заснул таким вольным, здоровым сном, каким, казалось ему, не спал с тех пор, как оставил этот кров.
X
Райский провел уже несколько таких дней и ночей, и еще больше предстояло ему провести их под этой кровлей, между огородом, цветником, старым, запущенным садом и рощей, между новым, полным жизни, уютным домиком и старым, полинявшим, частию с обвалившейся штукатуркой домом, в полях, на берегах, над Волгой, между бабушкой и двумя девочками, между Леонтьем и Титом Никонычем.
Он невольно пропитывался окружавшим его воздухом, не мог отмахаться от впечатлений, которые клала на него окружающая природа, люди, их речи, весь склад и оборот этой жизни.
Он на каждом шагу становился в разлад с ними, но пока не страдал еще от этого разлада, а снисходительно улыбался, поддавался кротости, простоте этой жизни, как, ложась спать, поддался деспотизму бабушки и утонул в мягких подушках.
Если он зевал, то пока не от скуки, а от пищеварения или от здоровой усталости.
Жилось ему сносно: здесь не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из кожи подделаться под простоту.
Бабушка была по-прежнему хлопотлива, любила повелевать, распоряжаться, действовать, ей нужна была роль. Она век свой делала дело, и если не было, так выдумывала его.
По-прежнему у ней не было позыва идти вникать в жизнь дальше стен, садов, огородов «имения» и, наконец, города. Этим замыкался весь ее мир.
Она говорит языком преданий, сыплет пословицы, готовые сентенции старой мудрости, ссорится за них с Райским, и весь наружный обряд жизни отправляется у ней по затверженным правилам.
Но когда Райский пригляделся попристальнее, то увидел, что в тех случаях, которые не могли почему-нибудь подойти под готовые правила, у бабушки вдруг выступали собственные силы, и она действовала своеобразно.
Сквозь обветшавшую и иногда никуда не пригодную мудрость у нее пробивалась живая струя здравого практического смысла, собственных идей, взглядов и понятий. Только когда она пускала в ход собственные силы, то сама будто пугалась немного и беспокойно искала подкрепить их каким-нибудь бывшим примером.
Райскому нравилась эта простота форм жизни, эта определенная, тесная рама, в которой приютился человек и пятьдесят-шестьдесят лет живет повторениями, не замечая их, и всё ожидая, что завтра, послезавтра, на следующий год случится что-нибудь другое, чего еще не было, любопытное, радостное.
«Как это они живут?» — думал он, глядя, что ни бабушке, ни Марфиньке, ни Леонтью никуда не хочется, и не смотрят они на дно жизни, что лежит на нем, и не уносятся течением этой реки вперед, к устью, чтоб остановиться и подумать, что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «Что Бог даст!» — говорит бабушка.