Иван Рукавишников - Проклятый род. Часть II. Макаровичи.
- Да. Помню. Вы рассказывали.
- Помню, помню! Не больно помнишь, коли такое подошло. Отца бы помнил, не то бы было. Ну, протестуй векселя-то. Много получишь! Новое завели, бумаге верите, не человеку, бумагу вам всем заместо денег и суют. Акции вот эти самые... Оно, конечно, и мы не лыком шиты. Понимать можем. Только каждому делу свои люди нужны. В ту пору, что говорить, и мы с папашенькой твоим по-новому малость дело повели. Ну, да, ведь, что с меня и спрашивать ныне...
Надолго засвистел Рожнов, рукою правой седины свои взлохматив и на бороде и там позади за лысиною. Пот хотел со лба отереть. И вот грузно поник над чашкой перевернутой. Спать захотел. И тщетно Семен напуганный старался словами торопливыми боящимися пробудить старика ветхого. И о векселях говорил, и о новом своем замысле. Про Доримедонтово дело даже слово, как на рыбу удочку, закинул. Спал, свистел древний, пальцы красные в малиновом вареньи нежил.
Долго после напуганный Семен слова разные шептал в разных комнатах своего дома. Искал разгадки, искал пробуждения от сна своего. Молчали стены, молчали стулья, столы. Но чуть смеялись. И лишь за спиной Семена. Лишь за спиной его. Брел ослабевший, смертно-больной. Брел опять туда. Туда.
В коридоре темном настиг Семена лакей. Сказал:
- Никандр Семеныч приехали.
- Хорошо, - сказал Семен. И из тьмы крикнул. - Пусть в столовую!
Ушел. В тот день не повидались отец с сыном.
XXVIIIВо тьме сверкающими словами Виктора и своими думами заколдованная Дорофея сидела в комнате гостиничной. Слышала слова и не слышала. Подчас думала, что летит птицей ли малой, идеей ли большой. Куда летит? И спрашивала себя. И снова Виктора слыша, отвечала:
- Что будет! Что будет! Не могу я так. Не могу.
Кричала душой разраненной. Кричала тому ли умирающему, себе ли. Но не Виктору. Нет, не Виктору, здесь вот сидящему, руку ее схватившему. А Виктор говорил:
- Дорочка! Дорочка! Бедная, милая...
И была в словах его негромких сила. Но не то слышали Дорочкины уши. Говорил-пел Антон. Антошик, Антошик душе ее привет посылал.
- Умирающему любовь нужна. Как? Умирающему? Нет, нет! Пусть не свершится! Люблю! Люблю!
Любила, верила, не верила, и новой любви отдавалась безвольно. Спала ли? Шептала:
- Ты хороший. Ты все поймешь.
Но взоры Дорочки со взорами Виктора встретиться-столкнуться боялись в этот день. Тогда, впервые здесь, в стенах чужих, с ним легко было и плакать и улыбаться. Но не сегодня. И стыд губ не обжигал. Ныне не то. Виктор, внезапно найденный, близкий такой и родной, в глазах своих зажег огонь страшный. Вот слова его подчас плачут, по ней плачут, а чуется, будто зверь лесной в комнату забежал, близко где-то тут притаился, высматривает, зубами щелкнуть боится, когтями о пол царапнуть. Слушает, не слушает, страхом новым полнится Дорофея, слова про горе свое говорит жалобные. И не верит и не смеет уйти-убежать от нарастающего страха. А тогда, впервые здесь, когда от Антошика пришли, тогда - о, какая грусть сладкая, какая благостная чистота слез тогда.
- Дорочка, как рад я, что тебя нашел. Дорочка, маленькая, тихая, вот и молчишь ты, а мне хорошо, спокойно. Будто слова утешения слышу. Тихие слова и властные. Церковные слова. Устал я, Дорочка. Дорочка, ты мне родная стала, совсем-совсем родная. Или оттого, что и впрямь родные мы, по крови родные.
Чуяла-ждала: вот поцелует. Близкое дыхание. И страшилась. И сердце сжималось. А тогда целовал-утешал, и сладко было и тихо.
- Где Юлия Львовна? Почему не идет? Я знаю: она на меня обиделась.
- Она уехала, Дорочка.
- Куда уехала?
- В Петербург. Дело есть.
- Правда? Почему не сказал?
- Вот говорю. Дело большое. Может быть, даже вопрос жизни. Давно уж надо было. А тут последний срок. Ну, и поехала.
- Надолго?
- А тебе что? Дело уладит, вопрос разрешит один и возвратится. Только не сюда уж. К тому сроку я не здесь уж буду.
- Ты уезжаешь?
- Да. Я с тобой уеду.
Все глаз на Виктора не поднимала, в пол глядела. А сказал, взглянула - будто чужой человек в комнату незаметно вошел, сидел-молчал и вдруг слово сказал. И глядела Дорофея в глаза Виктора. И не отпускал ее взоров из жуткой сказки, из золотистой. И когда, приблизив лицо бледное, медленно-медленно, он поцеловал ее в губы поцелуем уверенно-красным, но тихим, почуяла Дорофея, душе своей шепнуть чуть успела:
- Идет! Идет! Он идет!
И хотела уйти-убежать. Но и не хотела. Взоры потупила. Поцелуй Дорочкин Виктор пил. И вспомнил далекие те поцелуи ночные; у лунного моря теплого, там. И ужаса ждал. И не подошел ужас. Улыбкою тихой, счастливой лицо засияло. И властный, и гордый, целовал молчащую. А она душе ли своей шептала, Богу ли своему:
- Я люблю его. Я люблю его. Это Антошик мой. Мальчик мой умирающий. Я твоя, я твоя, мальчик мой. Нет, не ты это, не ты. Не он. Не он. Кто пришел? Кто пришел?
Молчанию комнаты ответил Виктор:
- Дорочка, ты меня успокоила. Ты мне счастье дашь. Это тебя я искал после того моего горя... Ну, не надо, не надо. Не смотри так. Нет во мне горя. Не будет горя. И твое горе убьем мы. И твое горе. И знаю я: ты меня любишь. А мне ты нужна, как жизнь нужна, как жизнь. Родная ты. Родная. Одному мне нельзя. Нельзя! Дорочка, скажи, что любишь. Скажи. Тотчас скажи.
Вот уже взглядом не испуганным, но видящим неизбежность, посмотрела в глаза человека, так неожиданно вошедшего в ее жизнь. И когда кто-то прошептал в комнате:
- Его обмануть - себя обмануть, - не надрывно, вдумчиво и медлительно сказала она:
- Ты дорог мне. Я рада, Виктор, что нашла тебя. Ты меня думать научил по-новому. Не жила я, Виктор. Хорошо что ты пришел. Вик; тор, ты мне так же дорог стал, как и... тот... как Антошик мой...
- Антон хороший. Я его люблю.
Под словами ли этими простыми, любовь ее не обидевшими, успокоенная, под облаком ли заревым, здесь возникшим, тихо-хорошо Дорочка голову склонила, чуть Виктор .рукой ее захотел обнять.
Но стук в дверь.
- Кто там?
- Виктор Макарыч, это я.
- Степа? Ты так просто? Или тебе что надо?
- Уезжаю сегодня. Хотел тебе слово сказать.
- Слово? Входи. Ты в Петербург, что ли? У него, Дорочка, тоже в Петербурге дело. Как? Заперто? Сейчас.
Вошел Степан Герасимов. С Дорочкой поздоровался почтительно, но в глаза не заглянув.
- Вы позволите?
Виктора в коридор увел. В пустой номер вошли. На подоконник сел Степа. Голосом тихим говорил, обрывающимся. Глазами, сна просящими, на площадь белую глядел, не видя.
- Уеду сейчас. В академии там работать буду. Ну, это может, для виду только. Как дело повернется. Не хотел говорить с тобой совсем. Душа у меня болит. Но себя переломил. Немало мы с тобой там переговорили. Ну, и пережили. И долгом посчитал сказать тебе. Бросай все. Делу руки нужны. И жизни. На словах ты и то и се, и космополит, и бесчувственный. Но едва ли уж очень-то в тебе ошибаюсь. Такие даже лучше для дела. Полумеры таким противны. Сегодня вот с двумя человеками говорил. Одного ты знаешь: Ставрополев Григорий. Повидайся. Адреса даст. Через неделю и он едет. С ним бы и тебе. Что так-то... Мне вот как тяжело, а решил, и жизнь увидал опять. И тебя знаю. Чем стреляться и другими еще глупостями забавляться, лучше в жизни в настоящей покипеть. И дело великое. Долг призывает. Каждый человек на счету. И мне вот долг велел это все сказать тебе. А за то, за все виню тебя и презираю. Но не о том сейчас речь.
В сторону той комнаты рукой махнул. А Виктор:
- Ладно. Что ты в этом понимаешь? Я тебя тоже презираю. За то хотя бы, что о людях и их поступках судишь по какому-то старому календарю. Но Господь с тобой. Я тебя люблю. А про это... Как же так? Этот ваш спорт, как и всякий спорт, дело приятное и полезное. Но если я надумал картину писать? А вы мне бомбы и прокламации... И мольберт на баррикаду потащите. Или сбиры[15] меня захотят повесить. Какая уж тут картина! А мы вот как сделаем. Поезжай ты в столицу и правительственным министрам заяви и своим Робеспьерам, что вот такой-то, мол, приятель мой едет и будет картину писать, и, пока он. картины не кончит, чтоб не сметь его вешать ни на фонаре, ни официально. Заявишь, поеду. А то я лучше в Рим. Какой мне расчет... А картина, скажи, называться будет: «Радость жизни».
- Шут! Прощай. Мне пора. Нужно мне было сказать тебе, и сказал. Дальнейшее - не мое дело. Прощай.
- Коли хочешь, поцелуемся.
Сбегавшему по ковру лестницы Степе Виктор кричал:
- Не забудь, не перепутай там. «Радость жизни». «Радость жизни».
И вошел в комнату свою, где Дорочка ждала, предчувствием жутким томя душу свою робеющую.
- Дорочка, едем в Петербург!
- Виктор...
- В Рим, в Париж, в Петербург. Выбирай. Три города.
- Виктор. Зачем надо мной смеяться...
- Дорочка, что ты! И опять лицо такое... Не здесь же мне жить, Дорочка. А тебе давно пора.
Сел рядом. Быстро обе руки ее взял.