Вячеслав Курицын - 7 проз
Но темнота не смогла залить зрение, как вода - площадь: понадобился взрыв, акт вне постепенности.
Может быть, стоит рассмотреть сюжет твоего стишка как путешествие лирической Тебя в глубь слепоты. Если бы я был микробом, я бы непременно ползал по ландшафту буквы Брайля.
В любой литературе о Венеции она непременно отражается в каналах и лагуне. Получается второй город.
Для того, чтобы увидеть в канале род зеркала, мне приходилось специально вспоминать литературу. Тогда я начинал нарочито заглядывать в канал и обнаруживал там в лучшем случае плеск смазанных красок.
Собственно говоря, это и есть "лучший случай": пространство смазано, выбито из перспективы, существует по касательной к моему взгляду, путается в нем, как в сети (впрочем, это процесс обоюдопутаный). Так в твоих "распрыгивающих осколках" пытаются вспыхнуть-отразиться не фрагменты пейзажа, а фонтаны света.
Архитектурные качества (вставленные в пейзаж дворцы, транслирующие свою последовательную красоту) пространство обретает - это я, как ты помнишь, о себе, а не вообще - только в памяти или в литературе.
В начале июля мы с Ирой были в Венеции (оба в первый раз). Приплыли мы в нее по воде. Ты знаешь все эти вещи, относящиеся к туристическо-подростковой мифологии: первый раз эти фантастические очертания, первое зрелище "лучшей в мире лагуны". Потом мы каждый день плыли по этой лагуне на кораблике (и каждый вечер возвращались обратно, на остров, где жили), и каждый день наблюдали корабельных туристов, выхватывающих при появлении заветного силуэта видеокамеры, вскакивающих со скамеечек...
Это ритуал, важный для существования туризма как отрасли: увидев, вскочить и заснять. Тут все более-менее ясно. В этом ритуале теплится даже и архетип первооткрывания: забрался матрос на мачту и кричит, что видит гору. Или нору. Это понятно.
Я же вновь, в который раз, застал себя за попыткой вычленить из гомонящего контекста непосредственность собственного взора, понять, впечатляет ли меня картинка? Наверное. Слово "красиво" сказать было не жалко.
Я думал даже, что виды Венеции окажут на меня существенное матричное воздействие, что какие-то новые для меня структуры обогатят топографию сознания, но где оно, воспетое богами и поэтами, волшебное зрелище? Вместо волшебного зрелища - понимание, что впечатление в общих чертах совпадает с ожидаемым (или не совпадает). Строго говоря, мы ведь с детства знаем, что Венеция стоит на островах, что вместо улиц там каналы, по которым плавают гондолы.
Хочется быть морским странником времен, когда текстов и изображений было существенно меньше. Тем, кто имел шанс плыть-плыть и неожиданно приплыть вот в такой странный город, о котором не слыхивал слыхом, и ошалеть от зрелища.
Но у странника не было другого важнейшего условия искомого небесного зрения: он не был туристом. У него не было установки пользования красотой, которая есть у меня и которая как раз позволяет сосредотачиваться на проблемах собственного зрительного аппарата. Боюсь, ему бы пришлось налаживать с городом какие-то экономические и юридические отношения: будем верить, что он из тех, кто с способен с ними справиться, но нам неведом режим, в котором работало его зрение. В конце концов, функция роскошных дворцов - ошарашивать, пугать, внушать трепет.
Если у меня, читавшего несколько больше книг, чем следовало, картинка подменяется текстом будущей памяти, то у него та же самая картинка могла подменяться текстом его текущей социальности: отношения с красотой, увы, были слишком ответственны.
Странник, которому могло быть даровано прямое зрение, рисковал попасть в будущий путеводитель.
"Мост Вздохов. Этот один из самых известных памятников города, отличающихся своими архитектурными достоинствами, был построен Антонио Контини в 1589 году. Он соединял Трибунал с тюрьмами и служил роковым переходом для осужденных, тяжело вздыхавших после произнесения приговора по дороге в тюремные камеры, под сводами которых они могли остаться навсегда, не надеясь увидеть больше солнечных лучей".
Наш странник затерялся где-то в анфиладе "П" (после-произнесения-приговора-по...), и его счастливое зрение слизнуло с просторов "самого красивого в мире города", как слизывает с потолка или стены солнечный зайчик.
Может быть, выходящие-из-стены в твоей первой строфе как раз и вытаскиваются зрением вперед - из такого абзаца путеводителя. Ничего, что вылезли очки без оправ: для тех, кто сидит без солнца в темнице, и этого снаряда достанет для порции зрения.
Предположим, что полпреды их зрения вытеснились из стены в неурочный момент: солнце только что разбило экран, встала стеной чернота или, как минимум, повис плотный, связанный из толстой серой шерсти в промозглых комнатках по-над лагуной, туман. Оправа тогда делает напряженное усилие, выворачивается наизнанку, чтобы увидеть саму стену.
Но там не венецианская стена в вековых легендарных подтеках, а стерильная стена окулиста.
Собственно, Мартина, лирическая Ты все время бежит от зрения: и чернота, и белизна у тебя даны как слепота.
Из слепоты не выпутаться через стену: оковы сильнее книг и так далее (не хочется множить этот эффектно-пафосный ряд). Следует, видимо, помнить, что красота всегда продукт насилия, больших слез и грязных денег. Уют нынешней Европы, услужливо ласкающей платежеспособные зрачки и предлагающий неспешному гуляке передохнуть под сенью того или иного фонтана, есть результат повальных грабежей с последующим превращением добычи в громоздкие предметы роскоши, чья недвижимость обеспечивалась энергичной сменяемостью поколений строителей или, как минимум, кожи на их руках.
Литература есть продукт вторичный, от насилия лукаво отодвинутый (писатель пишет книгу, во всяком случае, чаще своими руками): потому еще рукотворные пространства легче воспринимать на бумаге, что в ней меньше крови.
Наша собственная романтичность-литературность больших сомнений не вызывала: пока кораблик сорок минут ежеутренне вез нас по знаменитой чешуе к причалу Сан-Марко, Ира читала итальянские и прежде всего венецианские стихи Бродского с его же комментариями, записанными Вайлем. Я тоже иногда скашивал глаз в книгу. По какой-то странной странности мы не знали, что за десять дней до нашего приезда в Венеции инсталлировали прах самого Бродского. Каждый день мы проплывали мимо кладбища, но не удосужились туда сплавать, как не удосужились, впрочем, посетить и множество иных мест, оставив их на другой раз.
А вернувшись в Москву, я взялся почитать венецианскую прозу того же автора. Разумеется, мне было интересно, как он поступит с первым впечатлением. Бродский, конечно, меня обдурил: он предъявил не зрение, а обоняние, заявив, что в ноздри ударил синоним абсолютного счастья: запах мерзнущих водорослей.
Всяк волен любить свой запах, но дело в методе: запах оказался целиком литературой. Причин любви к запаху оных водорослей Бродский назвал две, и обе совершенно умозрительны, а не обонятельны:
- отчасти из-за звукоподражательных свойств самого названия, в котором сошлись растительный и подводный мир,
- отчасти из-за намека на несовместимость и тайную подводную драму содержащегося в понятии.
В следующей строке непременно мелькнет поэтическая цитата ("Где камень темнеет под водой").
Более того, заподозрив стороннего наблюдателя в попытке естественно-тактильного объяснения такой любви (дескать, поэт сам вырос на брегах Балтики), Бродский этого наблюдателя строго одергивает: нет, нет, ностальгии нет. Он отважно стоял на страже поэзии, чтобы не впустить в нее прямой телесности.
Впрочем, тело свое берет. Бесполезно пробиваться к прямым впечатлением через набитые шедеврами дворцовые залы или через лицезрение архитектурного безумия. Как можно посмотреть на четверку коней, изготовленных где-то в поздней античности, если их из Венеции увозили и вновь привозили, увозили и привозили опять? Никак на нее нельзя посмотреть, она вся в тексте своей собственной истории. Лагуна и красота вприкуску: не стоит кушать сахар килограммами.
Но есть, как уже было сказано, матрицы и топографии: твой маршрут всегда похож на ритуальный танец журавля, поворачивать приходится через каждый десять метров; ширина улиц дает представление о иных видах перспективы; текущие под ногами каналы, а также смена позиций (ты на канале, мостовые сверху) проецируются на внутреннюю хтоническую жизнь такого таинственного создания цивилизации, как шлюзы. Город - механизм, машина для ходьбы. Если любование пространством, в силу описанной закрытости его литературой, сомнительно, то располагание себя в этом пространстве реально. Бродский в конце концов так и сделал: расположил себя здесь навсегда.
Не думаю, что этот жест исчерпывается романтической символикой (ах, я буду лежать в Венеции). Мне кажется, что если и есть в мире какие-то мистические смыслы и силы, то они тесно связаны именно с искусством инсталляции, с умением и желанием располагать себя в геометрических отношениях к разным формам. Кроме того, в этом сюжете явственна проблематика платы и дара. "Этот город мне по карману, - писал он за шесть с небольшим лет до исчезновения, - то есть до самой смерти, возможно, и после".