Анастасия Вербицкая - Иго любви
Обед кончился. Все спускаются в сад. Мальчик подает трубки.
— Влюблена, как девчонка, — шепчет Мосолов жене, больно сжимая ее локоть.
— Не срамись, Саша! — небрежно кидает она…
Все говорят о репертуаре. Уже готовы к постановке Гамлет, Отелло, Ричард III… Намечены Клара д'Обервилль, Жизнь игрока, Кин, или Гений и беспутство. Трагик интересуется делами труппы, сборами, вкусами публики. Мосолов отвечает. Надежда Васильевна задумчиво сидит в стороне. Но она всякий раз чувствует горячий и как бы спрашивающий о чем-то взгляд гастролера… Под нервным смехом мужа и его веселостью она чувствует надвигающуюся бурю.
Вдруг Мочалов снизу по дорожке подходит к террасе, где сидит Надежда Васильевна, и, облокотившись на перила, тихо спрашивает:
— Скажите… я все стараюсь припомнить… что я играл… в тот вечер?
— Коварство и любовь, — замирающим голосом отвечает она и встает перед ним.
— Нет… нет… сидите, ради Бога, — просит он, чуть касаясь ее руки и любуясь ее заалевшим лицом.
— Значит, так?.. Я играл Фердинанда… А Луизу!..
— Надежда Васильевна Репина…
— Репина, — машинально повторяет он, думая о чем-то другом, далеком. И вдруг скорбно сдвигаются его брови.
Напряженно следит за ними Мосолов.
— Господа! — вдруг с юношеской живостью говорит трагик, снимая руки с перил. — Мы начнем с Отелло… Потом приедет Щепкин, дня через два, наверное… Дадим Гамлета… А там мы будем играть Коварство и любовь…
— Мы репетировали Ричарда, — любезно напоминает Мосолов. — Навряд ли мы…
— Я так хочу!.. — резко перебивает его Мочалов, и черные брови его почти сливаются в одну линию, что делает его лицо трагически прекрасным. Все смолкают мгновенно, пораженные.
Но он уже опять у перил и мягко улыбается. Сердце Надежды Васильевны бьется…
— Я буду Фердинанд, а вы — Луиза… Как это странно! Правда?.. Точно сон наяву… Прекрасный сон…
«Что он ей сказал?.. Отчего она так побледнела?» — спрашивает себя Мосолов.
Это вечер субботы, и спектакля нет.
Мосолов, бледный, но трезвый, сидит в лучшей ресторации города, в отдельном кабинете. Кругом вся труппа — кроме дам.
На почетном месте, на диване, Мочалов. Его угощают, и он заметно опьянел. Исчезла его застенчивость. Он стал высокомерен, даже заносчив… Его смех громок и отрывист, но по-прежнему он говорит мало, больше слушает. Видна большая непривычка к обществу, какая-то врожденная нелюдимость.
Микульский осторожно похвалил Каратыгина в Нино и в Кине.
Глаза трагика сверкнули… Каратыгин… Ха! Ха!.. Еще бы!.. За границу ездил… В Париже жил… Он и жена говорят по-французски… Каратыгин перед самим Дюма играл Кина и Антони… лучшие артисты Франции его обучали. А супруга его у самой девицы Марс уроки декламации брала… героические роли с ней проходила — Медею да Федру…
«Где уж нам с ними равняться?.. А мы с Щепкиным играли, как Бог на душу положит… До всего своим умом доходили… На медные деньги ведь учились… французских книг не читали… Лбом дорогу себе прошибали…»
Его тяжело слушать. За всеми его выпадами по адресу Каратыгина чувствуется глубоко запавшая, годами зревшая, не засыпающая никогда обида гениального человека, затравленного толпой бездарностей и посредственностей: бездушных чиновников, пристрастных рецензентов, завистливых приятелей.
Микульский весь сжался в кресле, голову в плечи спрятал…
Мосолов не пьянеет в этот вечер. Глубокий взгляд трагика часто останавливается на его бледном лице с каким-то затаенным, словно враждебным вопросом…
Теперь говорит Максимов.
От волнения пришепетывая больше обыкновенного, с дрожью в голосе, чуть не со слезами на глазах; он признается вдруг замолчавшему трагику, какую громадную роль сыграли в его собственной жизни восторженные статьи Белинского об исполнении Мочаловым Гамлета. Эти огневые слова решили его судьбу… Он цитирует целые фразы из этой знаменитой рецензии.
Трагик смягчается. Слушает, полузакрыв глаза, задумчивый, опять полный благородства внешнего и внутреннего. Он так давно не слышал этих золотых слов любви и благоговения! Публика его обожает. Но ведь она далеко… И лица ее не видно. Не видно восторженных глаз. Не слышно этой трогательной дрожи признаний. Она бальзам для уязвленной души. С грустью и благодарностью вспоминает он прошлое. Счастливая дружба с Полевым, общая плодотворная работа над ролями…
— Это была лучшая пора моей жизни, — глубоко вздохнув, говорит он.
Лицо его вдруг делается прекрасным, скорбным… Вспомнилась его единственная любовь, девушка, с которой его безжалостно разлучили. Она была для него нимфой-Эгерией, она вдохновляла его. Она крепко держала его, слабовольного, своими нежными ручками и вела его вверх. Она исчезла… И он покатился под гору…
Он глубоко задумался. И все притихли.
Мосолов потихоньку выходит из комнаты, одевается и спешит домой. Его сосет тревога. Его терзает ревность… Чем больше он глядел нынче на Мочалова, тем сильнее чувствовал неотразимость его обаяния. Пусть ему уже сорок три года!
«Что я сам перед ним со всей моей молодостью? Он король. Он бог…» И не только на сцене — в частной жизни он обаятелен. Его гениальность чувствуется в каждом звуке голоса. В молчании больше всего… Он умеет царственно молчать, позволяя только догадываться о глубинах и темных провалах его мощного духа. Он поднимался на высочайшие вершины, доступные человеческому гению. Но ему знакомы и бездны, от которых содрогнется средний человек. Во всем чувствуется недюжинный размах — и в экстазе, и в паденье.
Вот он напился… говорит резкости. Завистлив, как будто, и мелочен… А слушаешь его терпеливо и думаешь: это все личина, за которой таится прекрасное, загадочное лицо. И только глаза, то загорающиеся, то меркнущие, в которых залегла тоска орла, томящегося в клетке, тоска гения, плененного житейской пошлостью, — выдают его истинную натуру… Пробьет час, и личина спадет. И божественно прекрасное лицо избранного из тысяч — предстанет перед толпой.
«Да, с таким нельзя бороться!.. — думает Мосолов, торопясь домой. — Если мы невольно никнем перед этой силой, что должна чувствовать женщина? Даже такая, как Надя, с ее гордостью?.. Она-то, может, и сильнее других, как художница, как артистка, должна чувствовать над собой эти чары… Кто из них устоит, если он поманит?..»
В доме темно… Неужели спит?.. Невозможно… Только одиннадцать.
Поля отпирает дверь. Он входит в гостиную.
Окна настежь. Надежда Васильевна сидит на подоконнике. Он видит ее белое платье, ее тонкую фигуру.
Опрокинув по дороге стул, он подходит.
— Не спишь?
— Нет… душно очень… А где ты был?
— С ним… в ресторации.
— Опять пил?..
— Меня нынче вино не берет, Надя…
— Ах, Саша… Уж воздержись эти дни! Ведь только десять дней!.. Пусть он унесет о нашем театре самое сладкое воспоминание!.. У него мало хорошего в жизни. Это верно, что он только в провинции отдыхает душой… В Москве его травят… А в Петербург поедет — одна мука…
Она нежно берет его руку и гладит ее холодными, как лед, пальчиками.
— Жалеешь его, Надя? — хрипло спрашивает он, вздрогнув от ее ласки.
Она выпускает его руку и отодвигается.
— Его жалеешь, а меня нет?.. Если я умру завтра у тебя на глазах, ты не заплачешь…
— Полно, полно, Саша! — кротко шепчет она.
И его безмерно поражает эта умиленная кротость ее голоса. «Как причастница», — мелькает мысль. Ее лица не видно. Но он чувствует, что она кротко улыбается.
— Не надо нам ссориться; Сашенька… Еще целая жизнь впереди… Хоть теперь-то протянем друг другу руки и как товарищи поработаем дружно, ничем не отвлекаясь… Я к большому в моей жизни подхожу, Саша. Перед самой высокой ступенью стою… Играть буду с Мочаловым… Ты подумай только! Он… и я… Если есть во мне действительно талант, он только теперь проявится… А пройдут эти дни, он уедет, и нам останется жить только воспоминаниями… Мы никогда не забудем этих дней… Вот я сижу в темноте и гляжу себе в сердце… И дивлюсь сама, и прислушиваюсь… Точно цветы там распускаются, а я шелохнуться боюсь… И… слезы у меня бегут… И удержать их не могу…
Она нервно смеется, но он слышит, что она плачет. И у него дух захватывает от боли.
— Господи… До чего же ты его любишь! — срывается у него.
Она молчит один миг. Южная ночь знойно дышит в окно. В черном небе искрятся звезды. Далекий гул моря доносится сюда, как протяжные вздохи Плененного титана.
— Да… люблю, — говорит она все тем же проникновенным голосом, который он слышал только на сцене. — Если любовь не слезы и не муки, а только светлая радость… радость без края, — значит, его одного я любила всю жизнь… И никогда не перестану любить.