Евгений Замятин - Том 1. Уездное
– Петр Петрович! Прости, ну, понимаешь, проста! Прости, говорю.
– Да будет тебе, чего зря…
– Нет, ты меня про-сти! Ну вот, хочешь – на колени стану, хочешь?
И пока-то это уговорит его Петр Петрович, разденет да спать уложит. Ох, и зазнал уж он горя в те поры с Сеней: поди-ка, по кабакам побёгай во всем околотке да разыщи его! А разыщешь – поди-ка его, милого друга, из-за столика вытащи. Нейдёт – и шабаш. А тут еще и эти олухи царя небесного, которые с ним-то, дразнить его станут: «Что он тебе – мамаша аль супружница? Какое такое его полное право, – не ходи…»
Перестал Петр Петрович деньги давать Сене на пропой. А Сеня – что ж? Обошел Анисью-кухарку каким-то манером: разжалобилась Анисья, вынимает из сундука деньги, дает. Сопьется, ох, сопьется малый..!
10Пришла осень. И, поди, как всякая московская осень была: и слякоть, и мга сырая, и дождичек миленький. А мерещилось – всю осень один сплошной солнечный день был. И на улицах будто – и Пасха, и масленица вместе. Флаги, народ ходит, поют, и все между собою родные. И кричать хочется – кричать хочется во все горло – от радости, от шири, от удали.
Как-то в октябре пришед Петр Петрович на митинг в университет. Глядит – и глазам не верит: батюшки мои, да неужли ж правда? Стоит на кафедре Сеня, рука у него белым платком зачем-то повязана, глаза блестят, улыбается. И с толпой, со зверем этим, просто, как с приятелем, разговаривает.
– Браво, Сеня, браво, – хлопают, смеются какой-то костромской прибаутке.
«Вот оно как: уж он у них – Сеня», – подивился Петр Петрович.
А Сеня уж протолкался, стал около, да и веселый же:
– Эх, Петрович, чайку бы теперь лестно, а? Пойдем, что ли?
Шли втроем. Третий был узёмистый, сутулый, лохматый, в волосьях все лицо: как Исав.
– Знакомьтесь, – кивнул им Сеня.
Волосатый Исав мурныкнул что-то под нос. «Ка-ак?» – ничего не понял Петр Петрович. Ну, да не переспрашивать же. Так и пошел с тех пор волосатый у Петра Петровича за Исава: Исав да Исав.
– Это что же, вы, стало быть, Сеню в эсдеки-то сманили? – покосился Петр Петрович на Исава.
– Никого я не сманивал, и никакой не эсдек я.
Говорил что-то Исав, а Петр Петрович дивился: как это такое – говорит, а губы не разжимает. За волосьями, что ли, не видать? Исав говорил:
– Как можно верить во что-нибудь? Я допускаю только – и действую. Рабочая гипотеза, понимаете?
Петр Петрович к Сене обернулся: ну, а ты?
– Я-а? Да что ты, чтоб я… Да глаза бы мои не глядели на программы все ихние. Слава Богу, в кои-то веки из берегов вышли, а они опять в берега вогнать хотят. По мне, уж половодье так половодье, вовсю, как на Волге. Правда или нет?
Исав буркнул что-то согласительно, не разжимая губ.
Не нравился Петру Петровичу волосатый Исав. Ну, авось не детей с ним крестить. Зато вот, слава Богу, Сеня пить совсем перестал. Да и зачем ему пить, когда он и так, без вина, вдосталь пьян?
Морозы пришли. Дни стали тихие, хрустальные, синие. Выстрелят – хрусталь вдребезги, и осколочки тишины звенят, такие жутко-веселые. На улицах пусто. Разве отчаянный какой по улице пробежит: а ну-ка, мол, цел буду или…
Сеня целыми днями пропадал. К вечеру придет румяный, морозом от него весело этак пахнет.
– А ты сидишь все, Петр Петрович? Чудак, да весело же, пойми, на улицах, весело: жизнь. Самые, по мне, живые люди теперь там. А-а, близки к смерти, говоришь, – вот оттого они к смерти и близки, что самые живые…
Однажды Сеня не пришел домой ночевать. Ждал его, ждал Петр Петрович допоздна: нету.
«Чтоб опять запьянствовал – не может того быть, нет. А если нет, так…»
До конца боялся додумать. Спал плохо. Раным-рано побежал Сеню искать. И только на Никитскую свернул, глядь – и Сеня навстречу. Ох, отлегло…
А Сеня – веселый:
– Всю ночь, брат ты мой, просидел с ними на Настасьинском переулке – до семи утра. Проволока, ларьки, перины какие-то: смехота. Сидели-сидели, курицу заблудящую изловили. Иван там был, белобрысый, из солдат – потешал нас все. «Чем, грит, курицу нам самим резать – трудиться, пущай уж они лучше», – это солдаты, то есть. Картуз свой на курицу напялил, выставил ее поверх – а уж утро, светло. Цок-цок, цок, – стащили курицу вниз: две пули. «Теперича, – Иван говорит, – не курица уж это, а дичь стреляная, прошу покорно – есть проворно…»
Никогда Петр Петрович Сеню таким веселым, как в эти дни, не видал: так и кипело в нем, так и переливалось через край.
И другие дни настали: конец. Все прахом пошло. Дружинники веселые разбегаться стали: чего ж зря веселым помирать – веселые еще пригодятся.
Каждый Божий день теперь приходил Исав на ночевку, на свою-то квартиру ему и носу показать нельзя было. Не разжимая губ, мертво-спокойный Исав говорил:
– Ну и что ж? Ну, и отступим. Но чтобы нас победили? Да разве мыслимо победить мысль?
Петр Петрович – всегда за хозяйку – устраивал и постель Исаву: подгромащивал три венских стула, клал на них ватное Сенино пальто. Исав, должно быть, виды видал, ко всему привык: только лег – кувырь на бочок – и завел уж сонную музыку.
А Сеня не спит. Встанет, на цыпочках, чтобы не слыхал никто, пойдет, папиросу набьет. Курит, лежит и думает, думает.
Четырнадцатого декабря ночью новый снег выпал. И день встал – весь в белом. Небо белое, пуховое, близкое – опять скоро снег пойдет. А по зиме – неведомый добр человек расстелил белую бумагу, и вот сейчас будут на ней, чистой, люди какую-то историю писать – веселую или страшную.
Белый Настасьинский переулок перегорожен посреди самой дороги несуразной запрудой – из фонарных столбов, из дров, из подушек, из снегу. И сидят за запрудой на скамеечках – из снегу же самодельщина – веселые те самые ребята, Исав с ними и Сеня.
С соседнего двора слышно: хек-хек-хек. Рубят дрова. Иван – из солдат, белобрысый – мечтает:
– Ишь ты! Вот дровец нарубят, запалят, шти, дай-кось, в печь поставят… Хорошо – с морозцу прийти, похлебать!
Ему не отвечают веселые ребята, задумались. И похоже, пришли они сюда в полушубках, рукавицах, в валенках – пришли все десять просто снег сгребать, а подрядчика ихнего все нету еще – сидят вот и ждут. Так просто!
К полудню по нехоженому снегу – по белой бумаге – наследили солдаты. Они не стреляли уж, как вчера, а медленно и упрямо шли. Во ста шагах от запруды стали. Офицер вытащил сабельку, крикнул. Солдаты трусцой – трюх-трюх – побежали.
Исав смотрел в окошечко, сложенное из поленьев.
– Ну, что ж, господа, – сказал он мертво-спокойный, – надо уходить теперь, что ж…
Веселые ребята пробежали два дома, юркнули в ворота – и поминай как звали.
Исав шел последний. Обернулся назад: Сеня сидел все там, у запруды, один, чернел на снегу, как ворон.
– Будет глупить-то! – крикнул сердито Исав. – Какой смысл?
Сеня улыбнулся и помотал головой молча.
Солдаты добежали до запруды – и остановились: почему же это никто оттуда не стреляет? Дело что-то не чисто. Неохотно полезли через…
Вечером, как обыкновенно, Исав пришел на ночевку. Петр Петрович накинулся на него:
– А Сеня где, а где Сеня? Я искал целый день…
– Взяли, – сказал Исав как будто неразжатыми губами.
– Да как, Господи, как же это?
– Сам виноват, – слышалась у Исава мерзлая какая-то злость, – двадцать раз убежать можно было. Все убежали, а он остался – нате вам. Не понимаю. Бессмысленно, глупо, идиотство! Так бесцельно себя тратить, – не понимаю!
Петр Петрович свирепо поглядел на него:
– Не понимаете? Не удивляюсь. А я вот – понимаю. Сам не сделаю, а понимаю.
Выбежал на двор. Сёл на крыльце, на приступочках. Шел снежок – тихий, вечерний, падал на лицо. Пощупал Петр Петрович: все лицо стало мокрое. От снега, что ли?
1913
Три дня*
Солнце, песок, черномазые арабы, песок, верблюды, пальмы, песок, кактусы. Где-нибудь в другом месте не арабы, а турки, и опять – солнце, верблюды, песок. Повсюду одинаково звонко, ослепительно-ярко. И вечный шелковый шум волн при переезде из порта в порт, – этим шелком закутаны глаза, уши. Под конец совсем падаешь под тяжестью впечатлений, сквозь шелк все уже еле видно, еле слышно. Всякие разговоры начинаются с одного: «А вот, когда мы придем в Одессу…»
И наконец – пришли. Солнце садится, значит – опоздали: таможенный досмотр будет только завтра, а до тех пор на берег нельзя.
– Полюбуйтесь-ка вот, издали. Близок локоток, а не укусишь, – подхихикивает старший механик. Борода у него седая, длинная, как у Моисея-пророка; медленно ее поглаживает.
Шум улиц легко бежит к нам по воде. Золотеет над городом облако пыли. Вспыхнули красным верхушки наших мачт, стекла в иллюминаторах. Погасли. Темнеет.
Два белых военных судна – резкие, вырезанные в синем полотне сумерек.