Юлий Крелин - Извивы памяти
Уже сильно потом, когда совсем невмоготу стало скрывать цивилизованное удобство, при Литфонде, также в закрытом помещении, за запорами, стали принимать за плату тексты для копирования. Но и тут бдит око — нечистое не проскочит.
Семидесятые годы были для меня удачны. Вышло несколько книг, много публикаций в журналах, трехсерийный телефильм по роману «Хирург». Так что нужно было много первых экземпляров, а гонорары-то еще впереди.
"Сделаем", — шепнул мне знакомый хозяйственник из одного учреждения. Какого — мне лучше было не знать. И ему ничего не известно. Помогающий тебе засекречен от тебя и ты от него в тайне пребываешь. Все играли в это: ничего не слышу, ничего не вижу, ничего не говорю — хотя всем про всех все известно. И я прекрасно знал, где работает мой благодетель.
Следующим этапом приоткрыли завесу секретности в редакциях солидных, имеющих доступ к валюте газет. Сказали: "И у нас есть". Все делали, правда, вид, что никто про это ничего не знал. И те, что приподнимали занавес, и те, что внимали с радостью от доверенной им государственной тайны.
"Товарищи! — Сначала палец поднимался на уровень лица доверяющего, затем подносился к губам его, а в ответ следовали понимающие покачивания головой доверяемого. — Вы должны понимать, какая ответственность легла на нашу редакцию. Не теряйте бдительности".
Бдительность! Мы всю жизнь должны были бдить. В конце концов наши бдения превратились в сущий фарс. Все строили серьезные рыла при подобных разговорах.
Я пришел к товарищу в редакцию. Он закрыл дверь в кабинет. Я вытащил папку со своим бессмертным текстом.
"Оставь. Пойди погуляй. Сейчас он придет, и я отдам. Зачем ему тебя видеть… Или тебе его… Он для тебя секретный сотрудник".
И ничего у меня в папке тайного не было.
Но я пытался найти этому абсурду объяснения. Секретный сотрудник необязательно сексот. Сексот — материализованная идея правящей утопии. Наш секретный сотрудник — одухотворенная вещь. Помощник необязательно человек, а именно вещь, и неодухотворенная. А секретная — потому что нельзя.
Тайна — не секрет, озвучивание — без звука, вещь — одухотворенная, "говорим Ленин — подразумеваем партию", революция октябрьская праздновалась в ноябре, на работе говорили о бабах, с бабами о работе…
А сексот — очеловеченная вещь. А секретная вещь — помощник, нужный сотрудник… Черт ногу сломал.
Ну а что же исторический экземпляр сексота для подпольщика — того, что задолго до всех наших ксероксов изобрел Вовка Фридкин? Не в музее. Его уничтожили. Одна часть, с идеально гладкой поверхностью, была утилизирована — повесили в виде зеркала в женском туалете. Туалетной бумаги не было, мыла не выдавали то ли хозяйственникам, то ли хозяйственники — зеркало могло компенсировать убожество. Хозяйственники зеркала не давали. И научная голь на выдумки хитра — нашли ненужную часть из ненужного аппарата. И секретной части института облегчение.
РАСКОВАЛСЯ…
Вызвали меня на консультацию в терапевтическое отделение. Посмотрев больного, я сидел в ординаторской, записывая свое мнение, и случайно бросил взгляд на лежащие у края стола другие карты пациентов этого отделения. Сверху была карта больного Сахнина… Сахнин… Аркадий Яковлевич… Пенсионер… Восемьдесят четыре года. Ведь был такой писатель, журналист… Я пошел в палату взглянуть — может, если это он, захочет от меня, в каком-то смысле коллеги, помощи.
В палате на шесть человек лежал изможденный человек. Но явно он. Я же его хорошо помню. Кажется, я его даже смотрел когда-то по поводу какой-то болезни. Помню, как он прогремел статьей в «Комсомолке» о китобойной флотилии «Слава». Что-то было в той статье нелицеприятное о капитане Солянике. Был скандал. У того Соляника нашлись дружки на самом верху ЦК не то Подгорный, не то сам Брежнев. Последовали санкции… Соляник не ангел, да и о Сахнине что-то несладкое рассказывали. А он был и членом редколлегии "Нового мира", но много времени спустя после Твардовского. А еще…
— Здравствуйте, Аркадий Яковлевич. Моя фамилия Крелин. Я здесь работаю. Вы меня не помните?
Ничего не промелькнуло ни в глазах, ни в мимике.
— Да, да. Читал… Вы меня смотрели как-то. Здравствуйте. Я вот приболел.
— Я вам чем-нибудь могу помочь? Если что, так я в хирургическом корпусе, на третьем этаже.
— Да нет. Спасибо. Я, наверное, выпишусь на днях…
Я пошел к себе, но что-то легло на душу тяжким камнем. То ли просто оттого, что я увидел когда-то процветающего писательского функционера потухшим, уходящим из жизни, то ли я… И вспомнил.
У известного хирурга, директора Центрально института сердечно-сосудистой хирургии Владимира Ивановича Бураковского, дочка в тяжелейшем состоянии лежала в одной из московских больниц. Ее должны были оперировать по поводу какого-то острого процесса в животе и предварительно, для уточнения диагноза, проводили некую манипуляцию, во время которой наступила вдруг остановка сердца. Девочку реанимировали и в таком опаснейшем состоянии вынуждены были провести операцию. И вот уже много дней вокруг нее крутилась вся московская профессура, и хирургическая, и анестезиологическая, терапевты, невропатологи. А девочка не поддавалась всем знаниям и умениям московской медицинской элиты.
В больнице выделили места для родных, для пришлых корифеев, где они дневали и ночевали. Владимир Иванович, жена его не уходили из больницы. Девочка умирала.
Постоянно действующий консилиум с постоянно меняющимися участниками предлагал то одну, то другую меру. Девочка умирала. Кто-то сказал, что здесь все летают, словно коршуны, профессора да академики, а, может, стоит позвать какого-нибудь хорошего, простого практического хирурга, без званий и степеней. Так там и появился мой друг Миша Жадкевич. С его слов я все это и знаю, поскольку сам в то время был в отпуске, в Юрмале, кропал очередную «нетленку».
Миша рассказал, как привели его в большую комнату, где по разным углам и у стола сидел весь цвет московской хирургии. Во главе сидел сам Бураковский, на котором, как говорится, лица не было. На столе — коньяк, чашки с кофе и много различной снеди. "Это был настоящий пир во время чумы, — рассказывал Миша. — Впечатление, что они все уже прислушиваются к "стуку колес". Я почувствовал себя неловко. Что-то вякал. Не уверен, что меня слышали. Потом поговорил с врачами из отделения. Может, я бы и не так вел больную… да уж что сейчас говорить об этом".
Девочка умирала. Двенадцать дней не могут наладить дыхание, не работает кишечник. Торчит из горла трубка для дыхания, из носа тянется зонд, дренирующий желудок, у ключицы постоянный катетер в вене, у изголовья — аппарат искусственного дыхания, штатив с капельницей — весь ассортимент высшего пилотажа московской реанимации и хирургии.
Наше мышление было на уровне нашей технологии. Даже всемирно известный институт Бураковского, где делали уникальные операции в пределах наших технологических возможностей.
Даже к Петровскому в его институт не все новое доходило достаточно быстро, хотя у того, как у министра, были большие, чем у остальных, возможности. Все время шли разговоры, толклись в ступах надежды на то, что наша военная промышленность начнет что-то делать и для медицины. Надежда это неосуществленная мечта. Так и жили мы в мечтах и чувствовали себя Маниловыми: вот выроем пруд, а там будут и навесные мосты, и лебеди…
А цивилизованный мир, где денег хватало не только на орудия убийств, но и на выживание, придумывал все новые и новые технологии; менялось и понимание процессов, ранее не видимых человеком.
И когда была потеряна последняя надежда на спасение девочки, главный анестезиолог наш, мой бывший сокурсник, академик медицины Армен Бунатян, позволил себе крамольное высказывание — предложил позвать какого-нибудь крупного американского реаниматора. Поначалу на него замахали руками, но Армен ответил: "Я понимаю, он нам ничего нового не скажет, но можем же мы для нашего Владимира Ивановича пойти на такое унижение. Неужто не упросим в ЦК?! Он же там всех лечил, все Политбюро, всех стариков". Никто из присутствующих, слава Богу, не заметил этого намека на ставшую темой злых анекдотов геронтократию. Да, собственно, Армен вовсе не умышленно так сказал.
Действительно, Бураковского любили на верху коллективного трона. У него были друзья среди цековских работников. Была своя компания банная, постпохмельное совместное поедание хаши.
Короче, произошла небольшая суета в коридорах Политбюро — и через два дня в больницу примчался американский реаниматор. Говорили, что у него какой-то сказочный новый аппарат. Уоррен Зэппол его звали.
Одним своим потусторонним, иным пониманием, своими первыми рекомендациями, еще до прихода в Москву его аппаратуры, он сумел улучшить состояние девочки.