Николай Лесков - Том 11
Новое русское слово
Словарь 1865 года*, заключающий в себе «объяснение 25 000 иностранных слов, вошедших в состав русского языка», благодаря находчивости и ревности русских журналистов устарел и не удовлетворяет уже надобностям, которые ощущает и должен ощущать современный читатель. Новые слова иностранного происхождения вводятся в русскую печать беспрестанно и часто совсем без надобности, и — что всего обиднее — куются в тех самых органах, где всего горячее стоят за русскую национальность и ее особенности. Так, например, в «Новом времени», которое пустило в ход «эвакуацию» и другие подобные слова, вчера еще введено в употребление слово «экстрадиция»*…Порта с Болгариею заключила конвенцию об «экстрадиции»…Если кто не догадается, что это должно значить, то пусть он не беспокоится искать «экстрадиции» в «словаре иностранных слов, вошедших в состав русского языка», — там этого нового русского слова нет.
Пусть теперь не знающий иностранных языков читатель думает и гадает, что это такое значит «экстрадиция»?!
И. С. Аксаков говаривал, что «за этим стоило бы учредить общественный дозор, — чтобы не портили русского языка, — и за нарушение этого штрафовать в пользу бедных».
Теперь бы это и кстати.
Замогильная почта Гончарова
Люди, бывшие в переписке с покойным Иваном Александровичем Гончаровым, получают от лиц, исполняющих последнюю волю усопшего, — конверты, заделанные и подписанные старческою и слабою рукою почившего писателя. Надписи на конвертах сделаны с очевидным большим усилием, так что в иных едва можно узнать след сходства с гончаровским почерком, в его здоровое время. По дрожанию руки писавшего надо думать, что заделка этих конвертов составляла заботу И. А. Гончарова в самое последнее время его угасавшей земной жизни. В конвертах этих знакомые покойного писателя находят свои письма, которые они когда-либо писали Гончарову. Он все эти письма сберег и перед уходом отсюда, «из земного круга», в бережи и в порядке аккуратно возвращает их замогильного почтою, и притом со всею скромностью, — запечатанными его хладевшею рукою, дабы ничей любопытный посторонний глаз не читал того, что не для него писано, и ничьи болтливые уста не разглашали того, что люди сообщали друг другу по тому или другому поводу для личного обмена мыслей, а не для «большой публики». Человек этот, просивший у всех скромности к его письмам, находящимся в чьих-либо посторонних руках, показывает приведенным образчиком своих отношений к чужим письмам, что не одному себе «выпрашивал снисхождения», как думают охотники видеть все в дурном свете, а что Гончаров действительно придавал большую важность неприкосновенности письма каждого человека и сам строго берег всякое чужое письмо от опасности открыть его тем, до кого письмо не касается, и сделать через то писавшему лицу рано или поздно совсем неожиданный, часто и очень неприятный и неудобный сюрприз — вдруг появиться у всех на глазах с своим писанием, назначавшимся только для известного лица, а не для всей большой публики…
Деликатность Гончарова не только приятно и отрадно видеть, как последний знак осмотрительного и опрятного отношения к людям именитого и достославного человека, но надо стараться остановить на нем внимание молодых людей, чтобы это не прошло бесследно, а дало бы хороший плод, возбудив в молодых людях охоту последовать примеру благородного старика. Такое последование Гончарову можно бы оказать именно в знак глубокого уважения к его деликатности и к его завету щадить в каждом человеке — неприкосновенность его личных чувств и сношений его с людьми ему близкими. А кроме молодых, тут также есть урок и некоторым старшим людям, которые слишком не церемонились с попадавшими в их руки письмами сторонних лиц… Если деликатность Гончарова некоторые называют «крайностию», то пусть говорящие таким образом вспомнят только, что за суета была поднята распубликованием писем Тургенева и Крамского! Как трясли их кости, когда оставшиеся на земле знакомцы этих покойников с азартом пережившего сверстника стали трясти свои «портфели» и вытащили из своих ящиков тургеневские письма и, наконец, предали их тиснению для разбора: кого, чем и для чего заденут и как оскорбят и опечалят?..
Пусть и случай, до которого касалось письмо, уже минул, или пусть даже ниже выяснилось все в обратном смысле и последующее совсем изменило отношение автора письма к тому, кому оно было написано… Все равно: ату его!.. Валяй! Печатай!
Жестокие нравы!
Если Гончаров клонит к крайности, то и те тоже влекли к другой крайности. Человек с деликатным чувством, конечно, не затруднится выбрать: какая из этих двух крайностей лучше.
Письма в редакцию
О русском Левше
(Литературное объяснение)
Моя небольшая книжечка «О тульском левше и о стальной блохе» вызвала несколько литературных отзывов, из которых два убеждают меня в надобности сделать маленькое объяснение.
Говоря это, я разумею отзывы «Нового времени», которое нашло, что в моем рассказе народ несколько принижен, и отзыв «Голоса», которому кажется, что в этом рассказе народ очень польщен. Притом, как рецензенты «Нового времени» и «Голоса», так и все другие, высказавшие свое мнение о «левше», в одно слово утверждают, будто сказ о левше есть «легенда старая и общеизвестная».
Это требует поправки, и я прошу позволения ее сделать.
Все, что есть чисто народного в «сказе о тульском левше и стальной блохе», заключается в следующей шутке или прибаутке: «англичане из стали блоху сделали, а наши туляки ее подковали да им назад отослали». Более ничего нет «о блохе», а о «левше», как о герое всей истории ее и о выразителе русского народа, нет никаких народных сказов, и я считаю невозможным, что об нем кто-нибудь «давно слышал», потому что, — приходится признаться, — я весь этот рассказ сочинил в мае месяце прошлого года, и левша есть лицо мною выдуманное. Что же касается самой подкованной туляками английской блохи, то это совсем не легенда, а коротенькая шутка или прибаутка, вроде «немецкой обезьяны», которую «немец выдумал», да она садиться не могла (все прыгала), а московский меховщик «взял да ей хвост пришил, — она и села».
В этой обезьяне и в блохе даже одна и та же идея и один и тот же тон, в котором похвальбы могло быть гораздо менее, чем мягкой иронии над своею способностью усовершенствовать всякую заморскую хитрость.
Рецензент «Нового времени» замечает, что в левше я имел мысль вывести не одного человека, а что там, где стоит «левша», надо читать «русский народ».
Я не стану оспаривать, что такая обобщающая мысль действительно не чужда моему вымыслу, но не могу принять без возражения укоры за желание принизить русский народ или польстить ему.
Ни того, ни другого не было в моих намерениях, и я даже недоумеваю, из чего могли быть выведены такие крайне противоречивые заключения. Левша сметлив, переимчив, даже искусен, но он «расчет силы не знает, потому что в науках не зашелся и вместо четырех правил сложения из арифметики все бредет еще по псалтырю да по полусоннику». Он видит, как в Англии тому, кто трудится, — все абсолютные обстоятельства в жизни лучше открыты, но сам все-таки стремится к родине и все хочет два слова сказать «государю о том, что не так делается, как надо», но это левше не удается, потому что его на «парат роняют». В этом все дело.
Я никак не могу согласиться, чтобы в такой фабуле была какая-нибудь лесть народу или желание принизить русских людей в лице «левши». Во всяком случае, я не имел такого намерения.
Николай Лесков.
10 июня 1882 г.
С.-Петербург.
Письмо в редакцию
(Об отчислении Н. С. Лескова «без прошения» от службы в Ученом комитете Министерства народного просвещения)
Малозначительное событие — оставление мною службы в Ученом комитете министерства народного просвещения — неожиданно для меня сделалось предметом разнообразных толков, которые частию проникли в печать и, как у нас сказано, — «возбуждают недоумение», которое я имею побуждение разъяснить.
Я отчислен от министерства «без прошения» по причинам, лежащим совершенно вне моей служебной деятельности, которая в течение десяти лет признавалась полезною и никогда не привлекла мне никакого упрека и ни одного замечания при трех министрах: графе Д. А. Толстом, А. А. Сабурове и бароне Николаи. Для оставления службы мне не вменено никакой вины, а указана только «несовместимость» моих литературных занятий с службою.
Ничего более.
В том, что я отчислен не по прошению, а «без прошения», тоже нет ничего меня порочащего или обидного. Мне была предоставлена полная возможность отчислиться по той форме, которая обыкновенно признается удобнейшею, но я сам предпочел ту, которая, на мой взгляд, более верна истинному ходу дела.