Михаил Садовский - Фитиль для керосинки
Лизку удалось обнаружить у стены -- она непонятно на чем сидела в обнимку с Блюмой, а Генка стоял сзади. Маму Веньке долго не удавалось найти. Он увидел ее в предпоследнем ряду. Она сидела рядом с Шуркиной мамой и обе они, как показалось Веньке, плакали. Вообще, непонятно было, отчего так часто многие вытирали слезы в зале? Разве мало пришлось пережить им? Такая война? Такая страна... такая боль вокруг... А здесь на совершенно невинной пьесе! "Вениамин! Ты поаккуратней! -- Что? -- переспросил Венька. -- Громко очень и раскатисто! Ворон -- не дурак! О себе подумай -- так каркать -- подстрелят охотники! Головой-то покрути -- нет ли кого, опасности какой?! Как Александр Михалыч говорил! -- Вера по обыкновению хлопнула его по плечу". На втором представлении, когда публика вся была "чужая", повторилось то же самое, Венька видел, как люди вытирали глаза. Это, пожалуй, для него оказалось самым большим впечатлением от всего, что произошло. Даже "Премьерный банкет", который устроили тут же за кулисами, где на столе были удивительные яства -- домашние пирожки, мандарины, сосульки-хлопушки, даже покупной огромный торт с разноцветными кремовыми розами и каждому подарок в целлофановом пакете с надписанной открыткой -- даже это меньше удивило его. Он уже стал переживать, что и вправду "какой-то не такой" по словам Королевы, но выяснилось, что все, даже те, кому неудобно было смотреть в зал, даже месяцы, сидевшие в кружок на поляне спиной к залу, заметили это! Получалось точно, как учил Белобородка: чувствовали настроение зрителей каждой клеточкой!
Режиссера вызывали по многу раз. Сами ребята на сцене начинали хлопать и потихоньку выкрикивать: "Режиссера, режиссера". Он выходил не спеша, и, не доходя до середины сцены, очень красиво и сдержанно кланялся, потом выдвигал своих питомцев к рампе и сам за их спинами снова уходил в кулису. Когда там собрались все и обступили его, он молча оглядел всех, развел руки, бессильно бросил их вниз и, склонив голову, отчетливо негромко сказал: "Спасибо! Спасибо вам всем!.."
Шурка, как обычно, без хитростей сделал то, на что не все решались -спросил: "Мам, ты чего плакала?" -- Людмила Ивановна долго молчала, водила ладонью по столу, вроде сдвигая крошки к краю, шмыгнула носом и ответила совсем коротко, глядя сыну в глаза: "Дожила!" Шурка передал это Веньке в тот же день, и сразу вспомнились слова Дяди Сережи, когда они пили с отцом: "Лазарь, ты подумай -- триста двадцать пять боевых вылетов -- и живой!" После третьего спектакля Вера объявила каникулы и назначила день сбора труппы. Все стали поздравлять друг друга, обниматься, возникли голоса, что можно и без каникул обойтись. Неожиданно перед Венькой возникло лицо Юрки-ремесленника, и оба остолбенели. Они старались даже при столь вынужденном общении на репетициях и на спектакле "не переходить друг другу дорогу". Юрка первый бесхитростно и открыто тихо сказал: "Поздравляю..." и Веньке ничего не оставалось, как произнести то же. Это уже было больше, чем безмолвное перемирие. Но настороженность ничуть не уменьшилась, и, как всегда, на выходе Венька внимательно оглянулся: не военная ли это хитрость, и не ждут ли черные где-то за кустами или поворотом улицы. За доставленную радость мама обещала Веньке музей. Она не уточняла, какой -само по себе это было праздником. Венька не задавал ей "Шуркин вопрос", ему было, непонятно почему, неловко. И, несмотря на то, что мама поздравила его и сказала, что очень понравилось, вернее всего он поверил, потому что видел, как она вытирала слезы на спектакле.
Покатились каникулярные безалаберные дни. ГЛАВА XI. БЕДА
Вечером Венька заметил, что мама вернулась домой пораньше и очень грустная, даже испуганная. Он прилежно сидел за книгой. Света не было -- горела керосиновая лампа. Она сразу подкрутила кнопочку в центре висевшей у входа тарелки, остановилась послушать, но, наверное, все провода на столбах порванные льдом после оттепели, перепутались. Из громкоговорителя только вырывались отдельные слова, а потом хруст, как в сухом лесу под ногами, и ровное гудение, похожее на далеко работающий движок полевой электростанции. Она постояла молча, не стала проверять кастрюли с обедом, оставленные Веньке, а накинула платок и села на стул возле кровати. Так прошло несколько минут. Фитиль закоптил стекло, лицо матери утонуло в полутени. Венька смотрел на него, поднимая взгляд чуть выше страниц, потом смотрел на огонь сквозь закопченное стекло, как однажды летом на солнечное затмение. Почему он вспомнил это затмение? Какой-то похожий, необъяснимый страх внедрялся в него скользким червяком, и если даже ухватить кончик его, чтобы задержать -ничего не получится. То, что уже заползло внутрь, будет мучить. "Почему же всегда так трудно живется людям, -- думал Венька. Вот Майкл Фарадей из книжки -- всю жизнь мучался, боялся, преодолевал... Великий! Открытие сделал! Мирового масштаба открытие!" "Не высовывайся! -- пришли на ум слова отца, -- Надо будет -- люди сами заметят!" Венька пытался спорить: кому надо, зачем? Как узнать, когда ты высунулся, а когда нет? -- Ведь часто просто промолчать или отойти в сторону, как учил отец, -- это еще хуже "высовываться" -- и люди заметят сразу. Но доводы отца были куда убедительнее Венькиных провокационных вопросов. "Вот в окопах под Вязьмой ты бы не спрашивал! -- Начинал закипать отец. -- Когда винтовок не хватает, патронов нет, а он прет на танках и мотоциклетках с пулеметами. Тогда бы ты знал, что макушку высовывать нельзя!" Венька, чувствуя грозовую атмосферу, робко пытался возразить, что там, мол, действительно -- все ясно, а вот если, например, точно известно, что один ябедничает -- точно известно, проверено -- втроем договаривались, а потом их двоих с Колькой наказали, а того нет. Как быть? Отец пытался свернуть, что опять пошли кольки, васьки, шурки -- а это люди, а не собаки, и если уж на то пошло -- так откровенно -- во-первых, не болтать ни о чем, ни с кем -- это главное, а во-вторых, не иметь дела больше с таким типом. Тут Венька терял чутье и вместо того, чтобы остановиться и промолчать, бурчал под нос, что кто ж его знал и уж совсем по глупости, что "если враг не сдается -- его уничтожают".
В это время единственным спасением от крупного скандала было вмешательство мамы. Они с отцом начинали спорить о воспитании, становилось ясно, что мама не согласна... Дело кончалось криком, но совсем не надолго. А в результате Веньке доставалось еще и от матери за то, что раздражает отца, что у него "нервы ни к черту после фронта и госпиталей, а ему бы слушать и уступить, а не умничать -- до хорошего такое поведение не доведет..." Венька встал молча, зажег керогаз и поставил чайник. Он достал с верхней полки "праздничный чай" в железной банке с двумя крышками и тремя нарисованными слонами по бокам. Чайник сладко тихонько свистнул -- попробовал голос, потом нежно запел, потом забулькал, запыхтел и пустил струю пара. Венька умел заваривать чай! Он старался, чтобы получилось особенно вкусно -накрыл сложенным полотенцем оббитый фарфоровый чайничек так, что кверху торчала вафельная вершина пирамиды. Мама подняла глаза, молча придвинулась к столу и тихо сказала: "Михоэлс погиб... Они его убили". Они молча пили чай. Даже ложечки не звенели. Венька судорожно вспоминал, кто такой Михоэлс -- среди родственников и знакомых такового не обнаружилось. Тогда он стал расширять круг на встреченных в эвакуации, врачей, учителей... и вдруг его словно ударило:
-- Это который "Нит Шимеле, нит Шимеле..."76 ? -- сказал он тихо. Мама молча кивнула головой. У Веньки вроде отлегло от души -- это был не близкий человек. Но тревога вдруг обрушилась на него -- мама так из-за этого расстроена. Значит, это серьезно. Она умеет не подавать вида, даже когда очень болит.
-- Ты его знала? -- спросил он несколько погодя. Мама отрицательно покачала головой.
-- Когда касается только тебя -- это горе, когда всех -- беда! Он долго не мог заснуть -- лежал с закрытыми глазами и делал вид. Слышно было, что мама тоже не спит, ворочается, встает и шелестит чем-то ... Ей не с кем было поговорить -- отец еще до Нового года снова уехал готовить базу для экспедиции. Только его открытка на комоде -- елка со звездой на вершине и наступивший Новый год, как толстенный Дед Мороз... идет неспеша... сытый, довольный... все, мол, в порядке, за мной, ребята!.. Веньке он не нравился...
По каким-то неуловимым признакам Венька понял, что эта Беда касается не всех. Он сбегал на ту сторону, повидал ребят, Нинку -- никто не проявлял никакого беспокойства. Он забрел на свою бывшую коммунальную кухню, к тетке, бабушке, хотя не питал к ним никакой родственной тяги, но там тревога опять возникла в успокоенном сердце. Лизка же обрадовалась, увидев его, и отведя в сторону, сразу сказала: "Что творится! Боже мой, Боже мой! А ты как? Совсем взрослый -- и редко заходишь... завел себе какую-нибудь гойку? Смотри, что творится... " Венька посмотрел на нее, пытаясь понять, что творится, в самом деле: "Никого я не завел, Лизка! Что ты все меня дразнишь?" "Я через неделю паспорт получаю". -- Ответила она совсем другим голосом. -"Теперь тебя ждать буду, артист! -- Когда снова пригласишь? Я приду! Обязательно приду!" Она ласково посмотрела на него и добавила, непонятно в шутку или всерьез: "Я ж люблю тебя, а нареле!"77 На первое занятие пришла половина кружковцев. Сидели в тесной комнатке -- в зале было холодно. Белобородка оглядел всех и вместо "Здравствуйте" сказал: "За то время, что мы не виделись, ушел из жизни великий артист Михоэлс... -он встал. -- Прошу вас почтить его память минутой молчания". Все встали и не шевелились. Раньше Венька только в книжках читал про такое. "Прошу садиться."- Все уселись и продолжали молчать. "Его убили?" -- тихо спросил Венька. Вопрос повис в воздухе. Наконец Белобородка ответил: "Я сказал -ушел из жизни..." и не понятно было, согласен ли он со спрашивающим или возражает ему. "Не высовывайся!" мелькнуло в Венькиной голове, "Черт меня за язык тянет!" Он потупился от досады и почувствовал, как жар заливает его щеки и шею. Ему казалось, что все смотрят на него, красного, потного, глупого... "Ушел из жизни... ушел из жизни... ушел из жизни..." И тут на память ему пришло, как сказала мама: "Они его убили." -- Кто? Кто они? -- И он не нашел ответа, но чувствовал, что спрашивать нельзя. Ни у кого. Даже у тех, кому веришь, и кому очень больно от этой беды. ГЛАВА ХII. ВРЕМЯ