Лев Копелев - Утоли моя печали
Но прошло несколько месяцев, и приключилось то же самое. И опять я себя не помнил... Проснулся в милиции - в районном отделении по месту жительства. Паспорт с собой был. Милицейские начальники разговаривали уже не слишком любезно. Грозили отдать под суд, лишить прописки, выселить из Москвы... И на работе были неприятности. Вызывали в спецчасть, в отдел кадров, на заседание месткома... Но что я мог им сказать, кроме того, что люблю товарища Сталина всей душой... А как известно, что у трезвого на уме, то пьяный и выбалтывает. Разумеется, я признавал недопустимость своего поведения, каялся - искренне каялся... Но прошло еще меньше времени... В октябрьские праздники продрог я на демонстрации. Охрип, - мы много пели, "ура" кричали. Весело было. Дружно. Зашел потом к приятелю погреться. Твердо решил, приказывал себе: две стопочки, не больше. И помню хорошо хотел сразу же домой ехать. Но в метро не пустили - заметили, что под хмельком... А что дальше было, не помню. И проснулся уже в боксе - на Малой Лубянке...
Все это я слышал от Ч. несколько раз. Стоило ему в тихий вечер или в праздники потешить себя глотком спиртного, и он начинал рассказывать все то же и едва ли не теми же словами и с теми же интонациями. И так же влажно поблескивали испуганно расширенные бледные зрачки. И каждый раз в этом месте все окружавшие его - и те, кто уже знал всю историю, и те, кто впервые слушал, - смеялись... Одни смеялись презрительно или злорадно, другие - жалостливо, сочувственно, однако все с известным облегчением наконец-то!.. И каждый раз он при этом запинался испуганно, недоуменно, а потом тоже посмеивался. И продолжал говорить о том же и так же:
- Да-да, на Лубянке. Там повели следствие. Сказали, что я опять пришел на Красную площадь, опять приставал к часовым... И предъявили обвинение... Вы никогда бы не догадались какое. В террористических намерениях. Представляете?!.. Ведь это даже подумать страшно и дико нелепо. Но следователь требовал, чтобы я назвал подстрекателей, соучастников... Сначала допрашивал старший лейтенант, молодой, совершенно невоспитанный, грубый... Ударил меня по лицу... Несколько раз... Ну, и в карцер сажал... Но не мог же я лгать!.. Не мог отречься от себя... Не мог оклеветать других людей... Другой следователь - капитан, постарше, более отесанный и с такими вкрадчивыми манерами. Но мучил едва ли не хуже... Достанет из сейфа бутылку водки или коньяка, нальет стакан и улыбается: "Подпиши - угощу..." У меня спазмы начинались в горле, в груди и вот здесь, в желудке... Один раз даже сознание потерял. Но все же не уступил этим домоганиям. В последний раз он объявил мне: "Следствие закончено, и хотя вы запирались, обвинение остается в силе. Решать будет суд". Я сказал: ваши страшные обвинения - самое большое горе всей моей жизни... А он с этакой мефистофельской улыбочкой: "Ну что ж, бывало горе от ума, а у вас получается горе от... любви"... Никакого суда не было; увезли меня в Бутырки, и через две недели вызвал офицер, - кажется, дежурный по тюрьме, - и показал бумажку - решение какого-то особого совещания: "Осужден на восемь лет по статье 58 пункт 8 через 17-й", это значит: за террор, но неосуществленный, за намерение... Вот какое безумие! Вы смеетесь, а мне больно. В иные минуты, кажется, нестерпимо больно. Легче бы умереть... Да-да, разумеется, жаловался. Писал и Генеральному прокурору, и на имя товарища Сталина... Ему, конечно, не доставляют. Получаю стандартные ответы: "Нет оснований для пересмотра".
Ах, если бы только он узнал правду! Если б узнал, какие у нас еще бывают несправедливости. Но от него скрывают... И я думаю, что это правильно, что скрывают. Его надо беречь. Свято беречь его время, его душевные силы. Нельзя его расстраивать, огорчать отдельными безобразиями. Ведь на нем вся держава, весь мир.
Ч. вызывал у меня жалость, сочувствие, но и досаду и раздражение. Нелепая история его "дела", его хмельная экзальтация пародировали мою судьбу и мою упрямую партийность.
Возбужденно придыхая, судорожно поглатывая, - вот-вот заплачет, говорил он о своей великой любви, о мудром вожде человечества, чуждом всякой скверны.
Мой друг Сергей брезгливо отстранялся от него.
- Дерьмо всмятку! Не мужчина, а слезливое, сопливое междометие. Да еще и дурак. Верит, будто Сталин ничего не знает. А ты не придуривайся. Ты что, не соображаешь: конечно же, Сталину докладывали об этом психе. И конечно, это он сам все решал... Откуда я знаю? А ты шевельни хоть одной мозговой извилиной, и сам поймешь: как его зовут? Чей он родственник?
Ч. был племянником, однофамильцем и тезкой известного деятеля искусств, которого тогда в очередной раз поносили за безыдейность и формализм.
- Дядюшку не посадили. О нем весь мир знает. Он - экспортный товар. Его в помоях искупали, высекли, в глаза наплевали, но этого мало. Надо еще и припугнуть, чтобы не вздумал трепыхнуться. Чего доброго, не забыл покаяться. Вот тут-то племянник в самый раз и подвернулся. Он мало сказать невинный, он же верноподданный, как юный пионер; он за любимого вождя и в пекло, и в жопу залезет. Но именно его-то и посадили и засудили. И это уж, конечно, с ведома главного хозяина. Скорее всего, именно по его приказу. Намек знаменитому дяде. Настоящая сталинская шуточка.
Глава одиннадцатая
КОНЕЦ ЭПОХИ
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит...
Анна Ахматова
Евгения Васильевна рассказывала:
- Наш новый министр Игнатьев раньше командовал личной охраной товарища Сталина. Часто обедал-ужинал за одним столом с товарищем Сталиным. Понимает его с полуслова... Сейчас главное звено - разведка-контрразведка. Югославы обнаглели; уже окончательно снюхались с американцами. Засылают свою агентуру и в Польшу, и в Венгрию, и в Румынию. Надо принимать решительные меры. Министерство берет новый боевой курс. А наш институт передают непосредственно ЦК. Там создано особое Управление секретной связи. Будем подчиняться лично товарищу Берия или товарищу Маленкову. Будет новый начальник. Антон Михайлович - очень ученый инженер, но все-таки беспартийный. А наш институт - главный объект нового управления; объект особой важности! Теперь всем придется подтянуться. Новая метла... А то ведь кое-кто порядком размагнитился. Все по-семейному, по-свойски. И офицеров, и спецконтингент будут подтягивать. Так что и вы держите ухо востро...
Начальником шарашки стал подполковник Наумов - не инженер и не научный работник, просто подполковник. Говорили, что он "выдвинулся на оперативной работе".
Антон Михайлович остался его помощником по научной части и начальником акустической лаборатории. Но его назначили еще и научным руководителем всего управления, и поэтому он бывал у нас не чаще, чем раньше. Акустической по-прежнему заправлял тишайший, вежливый капитан Василий Николаевич.
Наумов редко заходил в лаборатории и мастерские, а заходя, словно бы и не замечал арестантов. Коренастый, круглоголовый, короткошеий, с правильными чертами располневшего лица, с тусклым холодным взглядом из-под темно-русого, тщательно расчесанного "полубокса", он никогда не улыбался, разговаривал негромко, неторопливо, бесстрастно.
В первые же дни он издал несколько приказов "по укреплению дисциплины и наведению строгого порядка".
Василий Николаевич, не поднимая глаз от бумажки, сухо, коротко изложил новые правила работы. Впредь никто из спецконтингента не должен иметь доступа к шкафам с секретной документацией и приборам. Даже свои рабочие книги мы сами уже не могли туда класть. Только через офицеров. Каждый из нас прикреплялся к одному из вольнонаемных, и отныне тот считался ответственным за все, что делал "прикрепленный". Раньше все тексты научных консультаций, докладных записок, технических проектов и др., которые составлялись заключенными, подписывали авторы: инженер или кандидат наук такой-то, затем уже следовали подписи начальников рабочей группы, лаборатории, института. Так были подписаны наши отчеты об исследованиях слогового состава русской речи, доклады Солженицына об артикуляционных испытаниях, мои отчеты о фоноскопических экспериментах и т.п. Некоторые зеки получали изобретательские свидетельства из БРИЗа и могли рассчитывать на премии в будущем.
По приказу Наумова впредь заключенные не должны были ничего подписывать, не могли числиться ни авторами, ни соавторами. В документах института никакие упоминания о работе спецконтингента больше не допускались.
Мы перестали существовать.
Другой приказ предписывал немедленно убрать из всех лабораторий и жилых помещений самодельные телевизоры. Только в вакуумной лаборатории, где изготовлялись телевизионные трубки, оставлялись по необходимости два прибора для испытания и проверки трубок, но строжайше запрещалось "использовать их для иных целей, чем техническая проверка".
Приказы вызвали растерянность, страх, озлобление, отчаяние. Наши телевизоры были сработаны в неурочные часы из отходов или выбракованных деталей. Теперь их должны были забрать себе начальники... Кое-кто уже готовился покорно отдавать. Но у других гнев был сильнее страха.