Николай Лесков - Том 9
«Нет, понимает; они приступили ко мне с сестрой, что ты странная, и так мне надоели, что и мне ты стала казаться странною. Что же делать, если я такая слабая… Я поверила и послала ее приглашать, и от этой общей ажидации сама еще хуже расстроилась».
«Все пройдет, мама».
«Ах, нет, мой друг… уж это, что с тобою сделалось, так это… не пройдет».
Клавдинька на нее недоуменно смотрит.
«Я вас, — говорит, — не понимаю».
«Да я и не стану говорить, если тебе это неприятно, но я и о том думаю: как же это он провидец, а его обманом в чужую карету — обмануть можно?»
«Ах, не станем, мама, спорить об этом!»
«Я ему хотела пятьсот рублей послать, а теперь пошлю завтра за неприятность тысячу».
«Посылайте больше, мама, — мне жаль его».
«Чего же его-то жаль?»
«Как же, мама… какое значение на себя взять: какая роль!.. Люди видят его и теряют смысл… бегут и давят друг друга, как звери, и просят: денег… денег!! Не ужасно ли это?»
«Ну, это мне все равно… только нехорошо, что теперь сплетни пойдут; а я не люблю, кто о тебе дурно говорит. И зато вот я деверя Николая Иваныча, какой он ни есть, и кутила и бабеляр, а я его уважаю, потому что он сам с тобою в глаза спорится, а за глаза о тебе никому ничего позволить не хочет. «Сейчас, говорит, прибью за нее!»
«Дядя добряк, мне жаль его, — он во тьме!»
«И для чего это всё необыкновенное затеяли! У нас все было весь век по обыкновенному: свой, бывало, придет и попоет, и закусит, и в карты поиграет, и на все скажет: «господь простит».
«Простое, мама, во всех случаях всегда самое лучшее».
«Да, он тебя и крестил, он пусть и перевенчает. А Мартыниха пусть к нам и не приходит, чтобы никаких выдающихся затей от нее больше не было».
Вот что было выходило мне за мои хлопоты, но дело решилось иначе, и совсем неожиданно.
— Кто же его решил? — спросила Аичка.
— Кошка, да я немножко, — продолжала Марья Мартыновна.
Но Клавдинька, к чести ее приписать, и в конце опять за меня заступилась, стала просить, чтобы меня какою-нибудь выдающеюся прислугою в доме оставили.
Старуха ей отвечает:
«Изволь, и хотя мне это неприятно, но для тебя я се оставлю».
Но во мне уж сердце закипело.
«Нет уж, — думаю я, — голубушки, я и без вас проживу: я птичка-невеличка, но горда, как самый горделивый зверь, и у меня кроме вас по городу много знакомства есть, — я в услужение лакейкой никуда не пойду…» И честное тебе слово даю, что я в ту же минуту хотела потихоньку от них, не прощаясь, со двора сойти, потому что я, ей-богу, как зверь, горда; но вообрази же ты себе, что это не вышло. Ко всему этому случаю подпал еще другой, который и задержал. Пока я стояла на стуле и, на столе взгромоздившись, слушала их советы, жирный кот разыгрался, подхватил мои войлочные туфли, которые я на полу оставила, и начал, мерзавец, швырять их лапой по всему полу.
От этакого пустяка — а меня просто ужас обхватил: заденет, думаю, мерзавец, туфлею за какое-нибудь легкое стуло или табуретку и загремит, и они тогда сейчас сюда взойдут, и какова я им покажусь на своей каланче? куда мне тогда и глаза девать и что выдумать и сказать: зачем я это в здешнем месте, вскочивши на стол, случилась?
Снялась я с великим страхом, чтоб не упасть, и стала кругом на полу ползать — туфли свои искать. Ползла, ползла, весь пол выползла, а туфлей не нашла. А между тем страх боюсь, что теперь мать с дочерью совсем поладили и сейчас выйдут и увидят, что меня нет на том диване, где я спала. И как тогда мне при них да через Николая Иваныча комнаты идти? Что подумать могут? Бросилась я без туфлей бежать и вернулась на свое место благополучно. Николай Иваныч без воротничков спит, и не храпит, и не ворочается; а я в одних чулках легла на диван и только что притворилась, что будто сплю, как Маргарита с дочерью и взаправду входят.
XIV
Маргарита Михайловна спокойным голосом с прохладою велит, чтобы все лампы зажечь и чай подавать, и стала всех будить к чаю, а как ко мне подошла, я говорю: «я сейчас сама встану», и начинаю туфли искать.
А она, как на грех, спрашивает:
«Что ты ищешь?»
«Туфли ищу».
«Где же ты их приставила?»
«На мне они были, на ногах».
«Куда же они с ног могли деться?»
«И сама не знаю».
«Жених, что ли, приходил тебя разувать, — так ведь это только на святках бывает».
«Нет, — я говорю, — женихи ко мне не ходят, а это, быть может, надсмешка».
«Ну, вот еще! Кто будет надсмехаться? Ищите, пожалуйста, все Мартыновнины туфли!»
И что это ей за неотступная забота припала искать — уж и не понимаю. А в это самое время, как на грех, вдруг Николай Иваныч выбегает в трех волнениях из своих комнат и, должно быть, еще не проспавшись или в испуге, кричит:
«У-е-ля хам?* У-е-ля хам?»
Золовки ему отвечают:
«Что ты, батюшка! что ты!.. Какой Хам?»
А он даже трясется от злости и отвечает:
«Хам — значит женщина!»
Маргарита Михайловна его перекрестила и говорит:
«Какая женщина?»
«Которая мне гадость сделала».
«Что сделала? какую гадость? Небось сказать нельзя?»
А он, как козел, головой замотал и в самом повелительном наклонении:
«Я, — говорит, — всем такой постанов вопроса даю: какая это фибза меня разбудила и на постели у меня вот эту свою туфлю оставила?»
И показывает в руке мою туфель…
Ну, разумеется, всем смешно стало.
А я отвечаю:
«Это туфля моя, но надо знать, как она туда попала».
А он и не слушает.
«Это всякому, — говорит, — известно, как попадает».
А тут мальчишка Егорка, истопник, весь бледный, бежит и кричит:
«У нас в ванной кто-то чем-то с печки швыряется».
Пошли туда, а там в ванной в воде другая моя туфля плавает, а на печке на краю проклятый кот сидит.
«Господи! — воскликнула я, — что же это! если все меня выживают, то мне лучше самой уйти».
А Николай Иваныч поспешает:
«И сделай свою милость, уйди! У нас без тебя согласней будет», — и с тем повернул меня лицом к зеркалу и говорит:
«Ведь ты только посмотрись на себя и сделай постанов вопроса: пристойно ли тебе своими туфлями заигрывать!»
То есть, черт его знает, что он такое в своей пьяной беспамятности понимал, а те дуры такое ко мне приложение приложили, что будто я и у него в комнате и в ванной везде его преследую.
— А может быть, и в самом деле? — протянула Аичка.
— Полно, пожалуйста! Будто же я этак могла сделать, что вдруг одна моя нога в комнате, а другая в ванной!.. Ведь это же и немыслимо так растерзать себя! Но представь себе, что ведь старая дура обиделась и начала шептать:
«Я, — говорит, — никого не осуждаю, но для чего же это… непременно в моем доме… и после посещения…»
Я и не вытерпела и с своей стороны фехтовальное жало ей в грудь вонзила.
«Полно, — говорю, — пожалуйста, что такое ваш дом, да еще после посещения!.. Проводили этакого посетителя так, что чуть его не выгнали», — и рассказала, как Клавдия его просила их домом пренебречь, а спешить к людям бедственным.
А Николаю Ивановичу это и за любо стало.
«Так, — говорит, — и следовало: чего он взаправду все здесь? Ему надо к неурожайным полям ехать и большой урожай вымолить, для умножения хлебов. С нашей сытостью ему взаправду и возиться бы стыдно».
Я отвечаю:
«Что же вы всё мне говорите про стыдное! Не я делаю что-то стыдное в вашем доме… а поищите стыдного при себе ближе…»
А Николай Иваныч, как всегда, любит срывать свое зло на ком попало, и вдруг кинулся на меня, как ястреб на цыпленка, и начал душить меня…
— Ах, боже мой! — пожалела Аичка.
— Да, да, да, — продолжала Марья Мартыновна. — Золовки у него меня даже отнять не могли. Задушил бы, но Клавдия вошла и сказала: «Дядя, прочь!» Совершенно как на пуделя крикнула. Он и оставил. Тогда Маргарита выносит из спальни пятьсот рублей и говорит мне:
«Вот тут, Марья Мартыновна, пятьсот рублей от меня вам награждения, и как вам угодно — хоть эти деньги за свою обиду примите, хоть на Николая Иваныча жалуйтесь, но я, бог с вами, на вас не сержусь, и, если хотите проститься с нами по-хорошему, я вам еще дам, но уходите».
«Я, — говорю, — жаловаться не пойду, потому что я православная».
А Николай Иваныч зарычал:
«Не потому, а ты знаешь, что, пожаловавшись, ты меньше получишь».
«Можете, — говорю, — располагать как хотите, а я не желаю, чтобы на суде произносили священный тип личности наравне с госпожи Клавдии девичьими секретами».
Но тут он спять как сорвется… а Клавдия его схватила и вывела, и сама вышла, а Маргарита подает мне еще триста рублей и говорит:
«Друг сердечный, на, возьми это скорей себе и уходи. Хорошего ждать теперь нечего».
«Я, — говорю, — и не жду».
— А деньги взяли? — спросила Аичка.