Алешковский Петр - Рыба. История одной миграции.
— Мой, видела, “Фольксваген” подарил, лишь бы я была паинькой.
Но Антон сорвался.
— Наверное, из-за меня — он под кайфом хорошо трахается.
— А без кайфа?
— Без кайфа — лениво. Как объяснить, ты не поймешь…
Юлька его выгораживала. Она верила в то, о чем говорит, но я чуяла: где-то скрывается ложь. Ее отец ушел из семьи, помогал им с матерью нерегулярно, надолго исчезал.
— Он на меня по-настоящему внимание обратил в пятнадцать, когда я в первый раз залетела. По врачам водил, деньги платил — проснулся. Стыдно стало, дочь генерала, а на игле.
Ни разу не назвала по имени, только: отец, даже не папа. Она не выставляла счет в открытую, но видно было, во всем винила не себя — его, один раз переложила груз ответственности, и ей понравилось, жалела себя, выходит. Пройдя огонь и воду, похоронив между “больничками” мать и оставшись одна, она, кажется, ничего уже не боялась. Говорила о своей жизни легко, буднично, смеялась, вспоминая такое, что нормальному человеку не снилось. Антон подобрал ее, уже начавшую терять разум, возился с ней, как с породистым щенком, выходил, а после влюбился.
— Прикинь, он меня тем взял, что в постель не тянул. Такое со мной было впервые в жизни.
Но круг всегда замыкался, выкарабкаться из него не получалось. Ей нужно было выговориться. Я слушала, поддакивала, задавала наивные вопросы:
— Кайф — это счастье?
— Сначала — да! Приход… Теплая, приятная волна, она поднимается из живота, выше, выше, охватывает тебя всю, разливается по каждой клеточке тела, заливает голову. Несколько секунд это длится и проходит, точнее, переходит в другое состояние — попадаешь в яркий, радостный мир. Ты как будто можешь летать. Все вокруг милое — люди, деревья. Все теряет вес, становится невесомым. Воздух — прозрачный-прозрачный, как твоя голова. И все кругом — твое, и ты все можешь. Ты видишь то, чего обычно не увидишь ни за что — как движется воздух вокруг тебя. Кажется, что можно рассмотреть, из чего он состоит. И все тихое, все тебя ублажает, ну как музыка, и ты ее слышишь — все вообще такое текучее, новое. Ты плывешь в этом пространстве, как в огромном подсвеченном аквариуме, разглядываешь мир. Но через час-другой наступает спад. Все выворачивается наизнанку и постепенно гаснет. То, что тебя радовало, начинает разбегаться, прятаться. Вещи и предметы становятся серыми, грязными и убогими и как будто наделенными враждебной тебе силой. Лица мрачные, чужие. Тело наполняется тяжестью. Тебя тянет на пол, такое ощущение, что весь день укладывала шпалы или грузила картошку. Наваливается усталость — ты видишь ее, она крадется, такое плотное серое облако, окутывает тебя, втягивается в ноздри, заползает через рот. Руки повисают плетьми, ногой — и то пошевелить в лом. Тело тебя не слушается и тебе не принадлежит. Хочется забиться в норку или под раковину в ванной, обложиться ковриками и полотенцами, затаиться, побыть одной. Те, кто рядом, неприятны, звук голоса бьет прямо по барабанным перепонкам, вызывает боль и тошноту. Кажется, что от людей исходит угроза, они тебе ненавистны. Из живота к голове поднимается боль — можно отдать все, именно все, что угодно, за следующую дозу. И ужас в том, что ты все понимаешь, сопротивляешься какое-то время, но ломаешься, начинается депрессняк. Если переборола себя, два-три дня пострадала, это состояние проходит. Но иногда лучше уколоться, чем умереть. Ведь думки о смерти постоянно, смерть в этот момент рядом — как вот этот чайник на плите, только она вокруг и внутри тебя. Сердце прыгает, такой кузнечик в банке, сто пятьдесят ударов в минуту.
— Тахикардия всегда сопровождается страхом смерти.
— Ты видела у больных, а я на себе не раз испытала. Не остается никакого смысла. Начинаешь себя уговаривать, ведь когда температура, ты же принимаешь аспирин? А лекарство есть, рядом. Ненавидишь себя, сидишь, ругаешься: “Сучка, что тебе надо, сучка драная”, — и… сдаешься, и сразу сила в ногах появляется, и тело как струна — ждет! Это очень страшно. А когда сдался, пошел за дозой, можно зависнуть, ну исчезнуть из жизни. Когда я догнала дозу до двух кубов, я зависла конкретно.
Помню, оставила Антона, пошла к мальчику, что мне продавал. Была зима, я в классной дубленке. Ну и… кукундер слетел, напрочь. Обратно возвращалась в мае. Что я три месяца делала — убей бог, не помню. Дубленку, конечно, увели, или я сама заложила. Бреду по Москве в драной лисьей шапке, в чьей-то ватной телогрейке. Иду домой, к Тошке, а меня рвет через каждые два шага. Потом выяснилось, что я беременна, да еще и с разрывами в прямой кишке. Вспоминаю, как всполохами, что со мной делали, — лучше и не вспоминать. Антошка со своим отцом меня выходили, упрятали в больничку — я б сама не выкарабкалась…
— Теперь хочешь, чтобы Тошка так же слетел?
— Конечно, не хочу. Подождем, Вера, посмотрим. Загадывать бессмысленно.
Растерянная и бесстрашная, глупая и опытная, изворотливая и простодушная, с ней надо было разговаривать долго и умело, вести ее. Я не психиатр и этого делать не умею, но я разговаривала. Рассказала про Нинку… Юлька только улыбнулась — это была ее история. Любовь? Антона втянула Светка, его жена, а потом соскочила и бросила мужа — нашла себе богатого папика. У Юльки было что-то подобное вначале. Они с Антоном нашли друг друга.
— Вдвоем легче, не так страшно, понимаешь?
Я понимала, что нужно класть их в больницу, и как можно скорей.
Время подползло к двенадцати, пора было возвращаться.
— Я зайду попозже, если что — стучи.
— Он теперь будет долго спать. — Юлька улыбнулась мягко и спокойно, обняла меня, поцеловала. — Спасибо, иди.
Марк Григорьевич с ученицей пили чай — уже отзанимались. Ученицу звали Наталья, она была совсем молоденькая, лет двадцати. Чай они пили странно: смотрели друг на друга так, что волосы на моей голове начали потрескивать от избытка электричества. Они сияли, как золотая медаль, которую, “благодаря Марку Григорьевичу”, Наталья привезла с престижного конкурса из Праги. Усталый и счастливый, он смотрел на нее и не мог оторваться, его руки, спрятавшиеся при моем появлении под скатерть, теперь против воли тянулись по столу к ее длинным музыкальным пальцам.
Я повернулась и на цыпочках вышла из кухни. Ушла к бабушке, взяла ее руку в свою. Просто сидела рядом, ждала, когда она откроет глаза. Участившееся сердцебиение прекратилось, кровь отхлынула от щек, здесь мне было хорошо и спокойно. Хлопнула входная дверь. Бабушка отворила глаза, смотрела из-под полуопущенных бровей в потолок так, словно там танцевали ангелы.
— Это Вера, бабушка.
— Вера-Вера, — откликнулась она.
У нее было отличное настроение. Ее немощная рука слабо сжалась, взяв в плен мои пальцы.
8
Марк Григорьевич улетел тем же вечером. Позвонил из аэропорта, извинился, что не сумел зайти, наговорил с три короба: мастер-класс, репетиция…
Днем следующего дня звонок в дверь оторвал меня от гладильной доски. Бабушка спала, я занималась делами по дому. В восемьдесят четвертую я больше не наведывалась, понимала, что мои возможности исчерпаны. Юлька должна была сама принять волевое решение. Я не знала этого мира, как раз волю-то наркотик отнимает первым делом.
На пороге стоял высокий крепкий мужчина в джинсовой куртке и вельветовых брюках. Я обратила внимание — руки у него были большие, узловатые, со вздувшимися венами, очень сильные, коротко стриженная, аккуратная борода. На вид за пятьдесят, может быть, к шестидесяти. Я ожидала увидеть Юльку, и на лице у меня, наверное, отразилось недовольство.
— Извините, Вера, мне про вас рассказывала Юля. Я Валентин Егорович, отец Антона.
— Пожалуйста, заходите. — Я опешила: встречаться с ним в мои планы не входило.
— Вера, — сказал он с нажимом, — очень прошу вас пойти сейчас со мной. Возьмите свои лекарства, с Антоном очень плохо.
– “Скорую” вызывали?
— Боюсь, не успеют, повезем в Боткинскую — это рядом, а если сумеете купировать приступ, тогда лучше сдать его лечащему врачу. Врач ждет — я ему позвонил.
— Что с ним?
— Задыхается, весь посинел. Я зашел случайно — дверь нараспашку, Юльки нет. Идемте скорее.
Как была — в майке и домашней юбке — я пошла за ним.
Антон сидел на кровати, привалившись к стене: беспокойные глаза, лоб в холодном поту. Он протянул мне руку, но вдруг тяжело закашлялся, сплюнул прямо на подушку светлый ком пенистой мокроты. Он не мог говорить, силился выдохнуть, но это давалось ему с трудом. В груди у него клокотал вулкан. Лицо было бледное, с синюшным оттенком. Наконец неимоверным напряжением сил он выпустил воздух, и тут началась одышка — жуткий испуг перекосил лицо, рука, тянувшаяся ко мне, повисла плетью. Я достала стетоскоп, — под легкими четко прослушивались влажные хрипы. Тоны сердца приглушены, пульс частый, слабого наполнения.