Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
Половцев в этот день был необычно весел, любезен даже с Яковом Лукичом. Ничего не значащий разговор он вскоре закончил; поворачиваясь к Островнову лицом, заявил:
– Подпоручик Лятьевский останется у тебя недели на две, а я сегодня, как только стемнеет, уеду. Все, что понадобится Вацлаву Августовичу, доставляй, все его приказы – мои приказы. Понял? Так-то, Яков свет Лукич! – и значительно подчеркнул, кладя пухложилую руку на колено Якова Лукича: – Скоро начнем! Еще немного осталось терпеть. Так и скажи нашим казакам, пусть приободрятся духом. Ну а теперь ступай, нам еще надо поговорить.
Случилось что-то необычайное, что понуждало Половцева выехать из Гремячего Лога на две недели. Яков Лукич горел нетерпением узнать. С этой целью он пробрался в зал, откуда Половцев когда-то подслушивал его разговор с Давыдовым, приник ухом к тонкой переборке. Из-за стены, из горенки, чуть слышный уловил он разговор:
Лятьевский. Безусловно, вам необходимо связаться с Быкадоровым… Его превосходительство, разумеется, сообщит вам при свидании, что планы… удобная ситуация… Это же замечательно! В Сальском округе… бронепоезд… в случае поражения.
Половцев. Тссс!..
Лятьевский. Нас, надеюсь, никто не слышит?
Половцев. Но все же… Конспирация во всем…
Лятьевский (еще тише, так что Яков Лукич невольно утратил связность в его речи). Поражения… конечно… Афганистан… При их помощи пробраться…
Половцев. Но средства… ГПУ… (и дальше сплошное: «бу-бу-бу-бу-бу…»).
Лятьевский. Вариант таков: перейти границу… Минске… Минуя… Я вас уверяю, что пограничная охрана… Отделе генштаба, безусловно, примут… Полковник, фамилия мне известна… условная явка… Так ведь это же могущественная помощь! Такое покровительство… Дело же не в субсидии…
Половцев. А мнение особого?
Лятьевский. Уверен, что генерал повторит… много! Мне велено на словах, что… крайне напряженное, используя… не упустить момента…
Голоса перешли на шепот, и Яков Лукич, так ничего и не понявший из отрывочного разговора, вздохнул, пошел в правление колхоза. И снова, когда подошел к бывшему Титкову дому и по привычке скользнул глазами по прибитой над воротами белой доске с надписью: «Правление Гремяченского колхоза им. Сталина», почувствовал обычную раздвоенность. А потом вспомнил подпоручика Лятьевского и уверенные слова Половцева: «Скоро начнем!» – и со злорадством, со злостью на себя подумал: «Скорее бы! А то я промеж ними и колхозом раздерусь, как бык на сколизи!»
Ночью Половцев оседлал коня, уложил в переметные сумы все свои бумаги, взял харчей и попрощался. Яков Лукич слышал, как мимо окон весело, с переплясом, с сухим цокотом копыт прошел-протанцевал под седлом застоявшийся половцевский конь.
Новый жилец оказался человеком непоседливым и по-военному бесцеремонным. Целыми днями он, веселый, улыбающийся, шатался по куреню, шутил с бабами, не давал покою старой бабке, до смерти не любившей табачного дыма; ходил, не боясь, что к Якову Лукичу заглянет кто-либо из посторонних, так что Яков Лукич даже заметил ему:
– Вы бы поосторожней… Не ровен час, кто заявится и увидит вас, ваше благородие.
– А у меня что, на лбу написано, что я – «ваше благородие»?
– Нет, да ить могут спросить, кто вы, откель…
– У меня, хозяин, липы полны карманы, а уж если туго будет, не поверят, то предъявляю вот этот мандат… С ним всюду можно пройти! – и достал из-за пазухи черный, матово поблескивающий маузер, все так же весело улыбаясь, вызывающе глядя недвижным глазом, укрытым за бугристой складкой кожи.
Веселость лихого подпоручика пришлась не по душе Якову Лукичу, особенно после того как, возвращаясь однажды вечером из правления, он услыхал в сенях приглушенные голоса, сдавленный смех, возню и, чиркнув спичкой, увидел в углу за ящиком с отрубями одиноко блеснувший глаз Лятьевского, а рядом красную, как кумач, сноху, смущенно одергивающую юбку и поправлявшую сбитый на затылок платок… Яков Лукич, слова не молвя, шагнул было в кухню, но Лятьевский нагнал его уже у порога, хлопнул по плечу, шепнул:
– Ты, папаша, – молчок… Сынишку своего не волнуй. У нас, у военных, знаешь как? Быстрота и натиск! Кто смолоду не грешил, кхе, кгм… На-ка вот папироску, закури… Ты сам со снохой не того? Ах ты, шельмец этакой!
Яков Лукич так растерялся, что взял папироску и только тогда вошел в кухню, когда закурил от спички Лятьевского. А тот, угостив хозяина огоньком, нравоучительно и подавляя зевоту, сказал:
– Когда тебе оказывают услугу, например спичку зажигают, надо благодарить. Эх ты, невежа, а еще завхоз! Раньше я бы тебя и в денщики не взял.
«Ну и жильца черт накачал на мою шею!» – подумал Яков Лукич.
Нахальство Лятьевского подействовало на него удручающе. Сына – Семена – не было, он уехал по наряду в район за ветеринарным фельдшером. Но Яков Лукич решил не говорить ему ничего, а сам позвал сноху в амбар и там ее тихонько поучил, отхлестал бабочку чересседельней; но так как бил не по лицу, а по спине и ниже, то наглядных следов побоев не оказалось. И даже Семен ничего не заметил. Он вернулся из станицы ночью, жена собрала ему вечерять, и, когда сама присела на лавку, на самый край, Семен простодушно удивился:
– Чего это ты, как в гостях, садишься?
– Чирий у меня… вскочил… – Женёнка Семенова вспыхнула, встала.
– А ты бы луку пожевала с хлебом да приложила, сразу вытянет, – сердобольно посоветовал Яков Лукич, в это время сучивший возле пригрубка дратву.
Сноха блеснула на него глазами, но ответила смиренно:
– Спасибо, батюшка, и так пройдет…
Лятьевскому изредка привозили пакеты. Он читал содержимое их и тотчас же сжигал в грубке[34]. Под конец стал попивать ночами, со снохой Якова Лукича уже не заигрывал, поугрюмел и все чаще просил Якова Лукича или Семена достать «поллитровочку», совал в руки новые, хрустящие червонцы. Напиваясь, он склонен был к политическим разговорам, в разговорах – к широким обобщениям и по-своему объективной оценке действительности. Однажды в великое смущение поверг он Якова Лукича. Зазвал его к себе в горенку, угостил водкой; цинически подмигивая, спросил:
– Разваливаешь колхоз?
– Нет, зачем же, – притворёно удивился Яков Лукич.
– Какими же ты методами работаешь?
– Как то есть?
– Какую работу ведешь? Ведь ты же диверсионер… Ну, что ты там делаешь? Лошадей стрихнином травишь, орудия производства портишь или что-либо еще?
– Лошадей мне не приказано трогать, даже совсем наоборот… – признался Яков Лукич.
Последнее время он почти не пил, потому-то стакан водки подействовал на него оглушающе, поманил на откровенность. Ему захотелось пожаловаться на то, как болеет он душой, одновременно строя и разрушая обобществленное хуторское хозяйство, но Лятьевский не дал ему говорить; выпив водку и больше не наливая Якову Лукичу, спросил:
– А зачем ты, дура этакая стоеросовая, связался с нами? Ну спрашивается, зачем? За каким чертом? Половцеву и мне некуда деваться, мы идем на смерть… Да, на смерть! Или мы победим, хотя, знаешь ли, хамлет, шансов на победу прискорбно мало… Одна сотая процента, не больше! Но уж мы таковы, нам терять нечего, кроме цепей, как говорят коммунисты. А вот ты? Ты, по-моему, просто жертва вечерняя. Жить бы тебе да жить, дураку… Положим, я не верю, чтобы такие, как ты, хамлеты могли построить социализм, но все же… вы хоть воду бы взмутили в мировом болоте. А то будет восстание, шлепнут тебя, седого дьявола, или просто заберут в плен и как несознательного пошлют в Архангельскую губернию. Будешь там сосны рубить до второго пришествия коммунизма… Эх ты, сапог! Мне – понятно, почему – надо восставать, ведь я дворянин! У моего отца было пахотной земли около пяти тысяч десятин да леса почти восемьсот. Мне и другим, таким, как я, кровно обидно было ехать из своей страны и где-то на чужбине в поте лица, что называется, добывать хлеб насущный. А ты? Кто ты такой? Хлебороб и хлебоед! Жук навозный! Мало вас, сукиных сынов, казачишек, пошлепали за Гражданскую войну!
– Так житья же нам нету! – возражал Яков Лукич. – Налогами подушили, худо́бу забирают, нету единоличной жизни, а то, само собою, на кой вы нам ляд, дворяне да разные подобные, и нужны. Я бы ни в жизню не пошел на такой грех!
– Подумаешь, налоги! Будто бы в других странах крестьянство не платит налогов. Еще больше платит!
– Не должно быть.
– Я тебя уверяю!
– Да вам откель же знать, как там живут и что платят?
– Жил там, знаю.
– Вы, стало быть, из-за границы приехали?
– А тебе-то что?
– Из интересу.
– Много будешь знать – очень скоро состаришься. Иди и принеси еще водчонки.
Яков Лукич за водкой послал Семена, а сам, взалкав одиночества, ушел на гумно и часа два сидел под прикладком соломы, думал: «Проклятый морщеный! Наговорил, ажник голова распухла. Или это он меня спытывает, что́ скажу и не пойду ли супротив их, а потом Александру Анисимычу передаст по прибытию его… а энтот меня и рубанет, как Хопрова? Или, может, взаправди так думает? Ить что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Может, и не надо бы вязаться с Половцевым, потерпеть тихочко в колхозе годок-другой? Может, власти и колхозы-то через год пораспущают, усмотрев, как плохо в них дело идет? И опять бы я зажил человеком… Ах, боже мой, боже мой! Куда теперь деваться? Не сносить мне головы… Зараз уж, видно, одинаково… Хучь сову об пенек, хучь пеньком сову, а все одно сове не воскресать…»