Флаги осени - Павел Васильевич Крусанов
И он отметил. Когда Настю терзал её злой сон, в определённый миг от леденящего ужаса, жалости и бессилия мир вокруг Егора пошёл кругом и со всей определённостью сделал это против часовой. При этом орбита кружащегося мира, вернее, ось вращения той сферы, в середине которой находился Егор, той сферы, на чьей внутренней поверхности, собственно, мир и был нарисован, оказалась не вертикальной, а с изрядным креном – в добрых тридцать-сорок градусов. Отметить это стоило труда, так что Егору даже не пришёл в голову естественный вопрос: «А как бы это всё крутилось в южном полушарии?» – поскольку в тот самый миг он понял, что и любовь оттуда – из тех же невероятных трансперсональных областей, что и любовь не для корысти. Мир кружился, Егор смотрел на Настю, в глазах его темнело, и он с ужасом сознавал, что так больно ему ещё никогда не было. Даже та внутренняя боль, которую он испытал в детстве и которую до сих пор принимал для себя за эталон безмерного отчаяния (тогда три взрослых подвыпивших ухореза сорвали с его головы совсем новую овчинную шапку, похожую на пилотский шлем и только накануне подаренную матерью, и даже не убежали, а просто ушли с трофеем в сумерки безлюдной улицы), не годилась в подмётки тому чувству, что накрыло его в этот раз. Егор и не знал, что так любит Настю. Когда только успела любовь столь глубоко запустить жало в его сердце?
Лишь теперь он заглянул в ту перехватывающую дыхание, зияющую бездну, которая, оказывается, в нём незаметно обнажилась. Там было томительно сладко и тревожно. Там было мучительно хорошо. Там то и дело, точно кровяные сосуды в мозгу, взрывались пузырьки ледяного отчаяния и серебристой надежды, там метались тени неясных страхов и пылал такой жар, что в нём легко можно было расплавить человека и тут же отлить его заново. Уже другим, совсем другим. И всё это огромное противоречивое пространство занимала Настя, всё оно было подчинено ей и готово было возликовать или полыхнуть мрачным пламенем от одного её слова, от одной улыбки, от единого прикосновения. Или от молчания, которое тоже вдруг получило невероятную силу, так что поиск заключённых в нём смыслов подчас доводил Егора до изнеможения. И ещё в этой бездне – в самой её глубине, в донном сумраке – дремотно ворочалось нечто ужасное и неодолимое, чему надо было постоянно льстить, чтобы усыплять его бдительность, поскольку иначе оно могло проснуться, встряхнуться, восстать, и тогда Егору в жизни уже не осталось бы места.
«А ведь ещё два месяца назад я думал, что она всего лишь юная красивая стервочка, – спохватился Егор. – А она… она… Сволочь! Подлец! Какой же я был подлец!»
Он смотрел в окно на распахнутое небо, на белые завитки облаков, на стены и крыши домов, освещённые вечерним солнцем (охра стен при этом из соломенной сделалась тёпло-золотистой), смотрел на всю эту внезапную красоту и думал, что дело не в небе, не в облаках и красновато-золотом вечернем свете. Дело вообще не в красоте, а в том, что так из него смотрит любовь. Не любовь к бирюзовой выси со скользящими по ней белыми прядками и жестяным городским крышам, а просто любовь. Любовь как таковая. Именно от этой, распустившейся внутри Егора из незаметно лопнувшего бутончика любви наружный мир и сделался чудесным.
3
Как ответственный член студенческого научного общества, Настя стремилась преумножать свои знания и профессионально расти. Каникулы не могли служить причиной небрежения и оправданием паузы в её саморазвитии. Поэтому, как только внутреннее равновесие, нарушенное душем Ставрогина, вновь было Настей кое-как обретено, она взяла с полки книгу и принялась изучать жизненный цикл серого соснового усача, личинки которого, отъевшись за два года на мёртвом стволе и как бы ещё не имея пола, уже, тем не менее, предчувствуют грядущее различие и особость половых ролей, отчего женские червячки вгрызаются для окукливания в древесину, а личинки самцов окукливаются прямо под корой, свивая себе уютные гнёздышки из коричневой трухи и белых волокон луба. (Настя готова была это утверждение оспорить, поскольку в прошлом году на биологической практике в Вырице нашла под корой упавшей сосны в обустроенных мягких колыбельках как куколки самцов, так и самок описываемого в книге вида Acanthocinus aedilis.) Потом, в свой срок, вылупившийся жук прогрызает в коре дырку и выходит в свет, шевеля огромными, бесподобными, полосатыми усами. Лёт у этого вида проходит в мае-июне, а вот что делает серый сосновый усач, выбравшийся из куколки в конце лета – зимует ли под корой или в другом убежище, – Настя не узнала, потому что внезапно ей сделалось невыносимо скучно, и книга без всякого уважения полетела на подоконник.
Зато в руках у неё появился бинокль – тот самый, старый армейский бинокль, оставшийся в семье от боевого прадеда со времён второй германской войны и используемый Настей для обозрения петербургских далей, развёрнутых за окном мансарды широко и печально, как медленный веер. С далями всё было в порядке – справа они уже начинали понемногу густеть и отдавать краски, а слева, наоборот – налились предзакатными цветами, сделались насыщенными и словно бы мягко подсвеченными изнутри. Купол Исаакия сиял, кое-где крыши серебрено слепили свежей жестью (оцинкованная, вблизи она словно была покрыта узорной изморозью), контуры башенных кранов «Адмиралтейских верфей» на фоне золотящегося неба были прочерчены строгими чёрными линиями, в купах тополей, высящихся по берегам Пряжки, копилась тень – так, тяжелея и темнея, всасывает воду губка. Крыши при этом почему-то оставались безжизненными, словно на них в санитарных целях борьбы с птичьим гриппом распылили дуст. Никаких сюжетов. Разве что в окнах домов напротив… Но нет – ни по своей природе, ни по воспитанию Настя не была склонна к подглядыванию. И не хотела склоняться. Однажды она позволила себе подсмотреть в окне с отброшенной занавеской