Глеб Успенский - Кой про что
— Первое время после того, как мы сделались мы, было еще довольно сносно. Еще я не глубоко ушел в землю; до меня еще доходили людские разговоры, я еще мог сочувствовать чему-то, думать о чем-то общем, о чужом, общественном и в то же время не скучал, работа была не совсем неприятная (достали перевод с французского)… Но моей жене стал застить пень, оставшийся от того самого дерева, на котором я когда-то плакал, — она не видела солнца, боялась малокровия, а в книге "Уход за детьми" сказано, что малокровие передается по наследству; это ее до чрезвычайности волновало, да и я также трепетал, и вот нужно было квартиру на солнце; перевод не давал соответствующего вознаграждения, и я должен был искать должности присяжного поверенного… Я бегал и искал, как угорелый; энергия моя возросла до чрезвычайности; в одну ночь я проник в землю, под остатки какого-то кирпича, на целых два вершка, здесь уже не было слышно людского говора — не до того мне было, чтобы слушать, что "они там" говорят. Мне самому тошно, мне нужна была квартира на солнце; ей, моей жене, нужно было вытянуться поскорее выше проклятого пня, и я, под единственным впечатлением достать средства, не задумался оплести одного очень почтенного червяка, до логовища которого я проткнулся в землю: это был почтенный, старого завета старик, много поработавший, как я читал у Дарвина, для чернозема. Сначала я набросился на чернозем, но опасность чахотки жены заставила меня приступить к самому старичку… Тонким кончиком обвил я его поперек, проползя под его брюхом снизу; уверил в своей благонадежности, взялся вести его процесс и, постепенно обвивая его из-под низу через верх, так затянул его поперек, так вошел в его доверие, что он, умирая, оставил мне все свое состояние, то есть, говоря, проще, он околел, разложился, я впитал в себя весь этот чернозем, а жена переехала в новую квартиру "на солнце", то есть быстро поднялась выше проклятого пня и стала чувствовать себя лучше…
Затем ей нужно было родить, и я еще глубже вонзился в темные бездны земли…
Постепенно удаляясь от белого света, постепенно теряя связь с общими, теперь уже ненужными, мешавшими мне интересами, я все больше и больше сосредоточивался на изыскании средств; все мои поступки стали вытекать, откровенно говоря, из своекорыстных побуждений. Там, под землей, так же ведь разные пары сплетаются, и так же интригуют друг с другом, конкурируют, перебивают места — у всех "семейство"… И я, конечно, принял в этом участие. Стал "сочувствовать" тому, что дает мне возможность втянуть в себя материальные силы, и не сочувствовал всему, что стремилось положить предел моей алчности… Сердце мое стало портиться, фальшивить, ожесточаться на какую-то неправильную неправду: вот, например, рядом со мною здоровеннейший георгин, и жрет за семерых, я говорю, что "подлец!", и говорю, что надобно положить предел расхищению башкирских земель, а в сущности я зол потому, что мне не досталось в этих землях лоскута и что я должен скрючившись сидеть в управлении московско-индийской железной дороги…
Но иногда вдруг охватит ужас от того бессмысленного, тяжкого, изнурительного труда, от которого ни днем, ни ночью нет покою; зло возьмет от всей этой гадости, которую видишь кругом, — ничего, кроме наживы, высасывания соков из земли и какого-то молчаливого и угрюмого чавканья; перспектив, мало-мальски радующих, — никаких. Из-за чего же все это, спрашивается? "Зубки прорезываются!" Зубки прорезываются! — а я должен подлости делать, подхалимничать, низкопоклонничать? Зубки!..
XI— С каждым днем наши дела стали расходиться все более и более в разные стороны: там зубки, родимчики — у меня же интриги, какие-то авансы, что-то нечистое в шнуровых книгах, страх потерять место… Да где же во всем этом что-нибудь общее? Я не знаю, как мне быть, как справиться, — а она показывает мне зубок и требует всего моего внимания… Она все больше и больше уходит в тайну разветвления своего дела, я же только чувствую увеличивающуюся потребность все глубже и глубже вонзиться в землю и, стало быть, все дальше быть и от нее и от общих интересов. Оба мы измучиваемся на своих, отдельных делах, не имеющих между собою ничего общего, и обоих нас начинает разбирать обида.
"Никакого сочувствия моим подземным страданиям!" — злобно думаю я, опустошая земский сундук, и зная, что она теперь там, вверху, на солнце, только и думает, как бы одеть своих детей по последней моде.
Так мы, корни, рычим там, под землей. А они, цветы-то, тоже разве не возмущены нами? Как бы не так:
"Только и знаешь, придет из управления летучих ящеров, только и разговору, что динамит да динамит, да взрывчатые вещества, да кто на сто процентов больше убьет… У Коли насморк, а он мне о председателе земской управы, очень мне нужно! Целый день одна, дождемся обедать, а после обеда он уйдет играть в карты, тут поневоле одуреешь…"
Так вот и живем изо дня в день!
Правда, и теперь у нас иногда бывают минуты, когда мы опять мы, в самом деле. Но увы! это уже в несчастливые минуты горького сознания, что мы оба несчастны и что все наши страдания для будущих якобы поколений ровно ничего не означают, что поколения будут страдать так же, как и мы… Вот и теперь вокруг нас, умирающих, уже начинают жить наши дети, уже и они поженились, — а я уже слышу как мой старший сын, роясь носом под землей, ворчит:
"Никакого развития!"
Бедняга!..
И нечего вам жалеть, что град прекратил нашу жизнь преждевременно — надоело! Измучились!.. Не налети град, пришла бы осень, зима, завалило бы нас снегом, и бесполезная мука жизни окончилась бы точно так же без всяких результатов…
Здесь я очнулся; в совершенно темную станционную комнату вошла кухарка со свечкой. Яркий свет ослепил меня — я очнулся, вспомнил, что голоден, и потребовал самовар…
-
Вот какую небылицу рассказал мне мой дорожный спутник.
— Что ж, — сказал я ему, — все это правда.
— Да! для цветов, пожалуй, правда, а для людей — правда, да не вся!
— Что же тут нехватает?
— Нехватает людского права сказать: "не хочу!" Вот чего нехватает… А вот эта-то борьба с узостью и желание добиться полноты существования, переощущать себя, так сказать, во всевозможных направлениях, — она-то и сложилась теперь в такую непривлекательную картину семейной разладицы…
12. ЗАМЕТКА
В октябрьской книжке "Вест<ника> Евр<опы>" за прошлый год были помещены рядом две статейки, обе касающиеся тех самых семейных неурядиц, которыми захворала и наша святая Русь; замечательно, что одна из этих статей — "Персидский эндерун" — рисует семейные неурядицы в обеспеченном обществе крайнего востока, крайней и глухой азиатчины, а другая, в которой г-н Боборыкин пересказывает этюд Бурже о Дюма-сыне, касается того же самого вопроса в жизни крайнего запада, в среде высшей буржуазии французского общества, и как в азиатчине, так и на самом припеке культуры оказывается глубочайшая исковерканность взаимных отношений мужчин и женщин, переполненная страданиями почти в той же мере, как и отталкивающими чертами, имеющая источником одну и ту же основную причину — разъединение в жизни, в знании, в труде, в интересах частных и общественных.
"Посмотрим, — говорит автор персидского эндеруна (гарема), — чем, может заниматься женщина каждый день в своем эндеруне. Начнем с главы дома. Муж от жены держится далеко; чем он занимается, с кем ведет дела, какие его успехи, неудачи, горе, радость — все это, за весьма редкими исключениями, до жены вовсе не касается, и она ничего не знает. Затем воспитание детей также взято из рук женщины и всецело вверено дядьке, который до совершеннолетия питомца неотступно ходит по его стопам. Девочки же пользуются еще меньшим вниманием и остаются в эндеруне под присмотром горничных. Женщина, когда дети у нее на глазах, не исполняет самых простых обязанностей матери: не останавливает от излишних шалостей и не объясняет, что дурно, что хорошо (а ей откуда знать это?). Одну лишь черту в характере ребенка не оставляет мать нетронутой — это гордость. К мальчугану, который едва начинает понимать речь человеческую, она не иначе обращается как с величанием "хан". Таким образом, самые существенные интересы семьи чужды жене. Остается еще хозяйство, но в этой области ее участь горькая: обе половины дома состоятельного человека переполнены челядью, в руках которой сосредоточены все дела по дому. Тут есть и главный кофейщик, главный буфетчик, главный водолей и масса других прислужников, из которых каждый заведует вверенной ему частью непосредственно; персидская женщина не нуждается даже в отдаче тех или других приказаний: по раз заведенному порядку все необходимое к ее услугам. Что же ей остается делать? Умственных интересов никаких, общественная жизнь донельзя узка. На разговор с женщинами о их повседневной жизни всегда был один ответ: "Что нам делать? Ничего не делаем".