Михаил Салтыков-Щедрин - Том четвертый. Сочинения 1857-1865
— Нет, прости господи, лучше жить на каторге, чем в этаком аду! — сказала она, в волнении прохаживаясь по комнате, — лучше черт знает где быть, нежели слушать эти пошлости!
Однако спустя некоторое время она таки опамятовалась и, почувствовав в сердце сильное сострадание к Яшеньке, послала узнать, что он делает.
— Плачут! — доложила Василиса, исполнив поручение. «Вот, прости господи, дитятко-то навязался!» — подумала
Наталья Павловна, однако скрепя сердце пошла утешать Яшеньку.
— Что ж ты плачешь-то! — сказала она ему, — хоть бы вспомнил, что ты уж не семилетний ребенок!
Но Яшенька был безутешен.
— Ну, что ж ты хотел мне сказать? — продолжала она более ласковым голосом, садясь подле него, — ну, говори же… ты ведь знаешь, друг мой, что я не люблю, когда на меня губы дуют!
— Я, милая маменька, хотел поговорить с вами насчет предполагаемой вами моей женитьбы…
— Ну, так бы и объяснил, а то ведь ты знаешь, друг мой, что у меня есть занятия… стало быть, тебе нужно иногда пощадить меня… не очень развлекать своими разговорами… Так что же ты хотел мне сказать?
— Позвольте мне, во-первых, милая маменька, принести вам чувствительную мою благодарность…
— Ах нет, душенька… ты это оставь… Я знаю, что для тебя тяжело, но ты принудь себя… попробуй сказать прямо, чего ты желаешь… ну, попробуй!
— Я, милая маменька, так счастлив, живя с вами…
— Ах, да нет, это все не то! говори, говори прямо!
— Я не хочу жениться на Нежниковой! — бухнул Яшенька.
Наталья Павловна несколько оторопела; во-первых, ее поразила решительная форма ответа, а во-вторых, в ее уме сейчас возникло воспоминание об этой наглянке Машке, от которой, по ее мнению, происходили «все эти штуки».
— Это ты, верно, у Табуркиных научился так говорить с матерью? — спросила она, переходя от благосклонности к суровому тону.
— Помилуйте, милая маменька, вы сами изволили желать, чтоб я высказался прямо…
— «Я не хочу»! Наперед еще надо спроситься у матери, как она скажет… «я не хочу»!
— Я, милая маменька, хотел только объяснить вам, что желал бы представить на ваше благоусмотрение…
— Пожалуйста, не забрасывай меня словами… я и без того от твоего крика оглохла… С тех пор как ты побывал у этих проклятых Табуркиных, ты сделался совсем другой: из скромного и молчаливого стал самонадеянным и болтуном!.. Отчего ж ты, однако, не хочешь жениться на Нежниковой?
— Я, милая маменька, не чувствую в себе призвания к семейной жизни…
— Терпеть не могу я лицемеров! По мне, будь лучше грубияном, наговори мне дерзостей, только не лицемерь! Я понимаю, что ты хочешь сказать: тебе вскружила голову твоя наглянка Машка!
— Позвольте мне, милая маменька, доложить вам, что я не имею намерения ни на ком жениться…
— Ну, что ж, поди, беги, целуйся с ней, с своей любезной! Только если ты думаешь, что я пущу тебя к себе на глаза, то очень ошибаешься… живи где хочешь!
Наталья Павловна с сердцем хлопнула дверью и удалилась. Однако с этих пор между ними не было речи о женитьбе. В сущности, Наталья Павловна и не желала ее, хотя подчас ее и тревожила мысль, что род Агамоновых должен угаснуть с смертью Яшеньки. Самый выбор ее пал на девицу Нежникову потому собственно, что она была девица хилая, хворая и постоянно страдавшая золотухой.
«А впрочем, кто ее знает, какая она? — думала Наталья Павловна, — в душу-то к ней никто не ходил!.. Нет, да какова же будет штука, если она да сбросит вдруг с себя личину и скажет: извольте, мол, милая маменька, жить где вам угодно, а я в одном с вами доме оставаться не могу… ведь фофан-то небось не защитит в ту пору!»
И к величайшему моему сожалению, я не могу скрыть, что под «фофаном» разумелся здесь не кто иной, как сам Яшенька.
И вот снова началось для них прежнее их бесшумное существование. Яшенька сделался еще молчаливее и безответнее; казалось, что последняя искра жизни покинула его; он не ходил даже в погреб, не только на конный двор, несмотря на данное ему разрешение. Целые дни или валялся он на постели, или раскладывал засаленными картами пасьянс. Порой пролетал перед ним в каком-то радужном сиянии знакомый образ Мери, вызывая на щеки его румянец не то робкого желания, не то стыдливости, но и этот образ начал мало-помалу тускнеть, покуда совершенно не расплылся на сером горизонте его однообразной жизни. Господи! как скучно и даже тяжело было ему жить! Даже воображение, которое до побега к Табуркиным так благосклонно создавало для него разные приятные образы и целые замысловатые истории, теперь притупило свою творческую силу и мало-помалу окончательно отказалось от всякой деятельности… Господи! если бы они еще существовали, эти мнимые, но тем не менее дорогие его сердцу интересы, с которыми ему так легко было жить! Если б они могли являться вновь, эти милые образы, которые так легко даются человеку, изолированному от живого мира! Но их источник иссяк, и вместо них перед Яшенькой раскинулась какая-то безобразно голая степь, которую он обречен был называть своею жизнью. И он мало-помалу впал в какое-то безнадежное, почти бессмысленное уныние, свидетельствовавшее о совершенном отсутствии жизни. Голова его была горяча, взор сделался сонлив, и какая-то тупая боль гнездилась в спинной кости. Вздумал было он раза два украдкой напиться, но и это не помогло, а только увеличило тоску, которая овладела им…
И вот в одно прекрасное утро Василиса доложила барыне, что Яков Федорыч не совсем здоровы. Встревоженная Наталья Павловна бросилась в «детскую» (так по привычке величали в доме комнату Яшеньки) и увидела зрелище.
Яшенька бледный и худой лежал на кровати и едва дышал. Руки его были скрещены на груди, и взор выражал все ту же безграничную покорность, которой он был столь верным представителем в течение всей своей жизни.
— Головка, что ли, у тебя болит? — заботливо спросила Наталья Павловна.
— Нет, маменька, — отвечал он едва слышно, — что-то в груди… это ничего, маменька!
— Не послать ли, душечка, в город за лекарем?
— Нет… не нужно!.. Маменька! поцелуйте меня… голубушка!
Наталья Павловна поцеловала его в лоб и заметила, что он покрыт холодной испариной.
— Бальзамцем не потереть ли? — спросила она робким голосом, — у меня, душечка, есть отличный бальзам… от всяких болезней вылечивает!
— Да… бальзамчиком хорошо бы! — отвечал Яшенька и улыбнулся.
Наталья Павловна увидела эту улыбку и заплакала.
— Вы не плачьте, голубушка моя, это ничего… это пройдет… Посмотрите, каким еще молодцом буду!.. Это, маменька, от того со мной сделалось, что я осмелился вас ослушаться!
«Господи! я не переживу этого!» — подумала Наталья Павловна.
Потерли Яшеньку бальзамчиком, но лучше не было. Напротив того, к вечеру Наталья Павловна вынуждена была послать за священником.
— Вы меня, милая маменька, простите! — говорил Яшенька все более и более слабеющим голосом, — иногда я вас огорчал… иногда я забывал, что первый долг сына утешать родителей своим хорошим поведением…
Наталья Павловна неутешно рыдала.
— Мне, милая маменька, теперь очень спокойно и весело. Жаль только, что вам не с кем будет время разделить… Я, маменька, хоть и не одарен большими способностями, однако все-таки в доме живой человек был…
— Господи!.. Яшенька! да не оставляй же, не оставляй же ты меня, друг мой! — закричала Наталья Павловна неестественным голосом.
— Нет, маменька… я, конечно, был бы готов исполнить ваше милостивое приказание… Ах, маменька, маменька!..
Яшенька вздрогнул и перекрестился. Через секунду в объятиях Натальи Павловны был уже труп его.
ДВА ОТРЫВКА ИЗ «КНИГИ ОБ УМИРАЮЩИХ»[66]
I
Старость не радость: и пришибить некому, и умереть не хочется.
Вечер. Сальная свеча сомнительно и тускло горит в надломанном медном подсвечнике; в комнате темно и холодно; тоскливо и мерно дребезжит в окна дождь; с улицы долетает какой-то странный, смешанный звук, как будто жужжание несносного комара… Не разберешь, что это такое: далекий ли гул многолюдного города, не устающего от забот даже в поздний вечерний час, вздох ли это бедных странников моря житейского, для которых не припасено в этом мире пухового изголовья, или же просто-напросто шлепанье крупных капель дождя о крыши домов… Господи! один этот звук может иссосать сердце тоскою!
В комнате темно и холодно; на некрашеной деревянной кровати, покрытой затасканною, почти побелевшею серою шинелью, лежит длинный и исхудалый старик, которого лицо нам как будто знакомо. Да, вот те самые длинные и седые усы, составлявшие некогда гордость и украшение Белобородовского гусарского полка; вот те серые глаза, которых проницательный взор наводил трепет и уныние на сердца слабонервных жидов; вот и ястребиный нос — несомненное доказательство, что обладатель его должен принадлежать к породе хищников… Нет сомнения, это он… это Живновский!