Юрий Кувалдин - Так говорил Заратустра
- Хочется.
- А ты говоришь, Бога нет.
- Конечно, нет. Я же уже сказал, что Бог - это я. Бог-для-себя! Понимаешь. Все думают о Боге-для-всех, а я Бог-для-себя, - еще раз повторил отец.
- Ну и хорошо, - сказал Беляев. - Так вот в моей квартире не хватает именно такого Бога, как ты...
- Не пройдет! - оживленно сказал отец. - Это я никогда не забуду и не разучусь повторять о своем эгоизме. Понимаешь, эгоизм и свобода - почти что одно и то же. Но свобода - абстракция, а эгоизм - конкретика. Посягать на мой эгоизм - это посягать на мою жизнь.
Беляев погасил окурок в пепельнице.
- Ты поможешь мне быстро превратить коммуналку в собственную квартиру!
- Никому не помогаю. Это свято.
- Зря. Я бы тебе помог.
- Чем?
- Не знаю, но помог бы... А в чем ты нуждаешься?
- Ни в чем.
- Это слова. Каждый человек в чем-то нуждается. Может быть, тебе цветной телевизор нужен.
- Избави Бог!
- Новый холодильник?
- Этот неплохо работает... Морозит двести грамм масла, триста колбасы и четвертинку к субботе...
- Чем бы тебя искусить? - отчасти шутливо, отчасти серьезно спросил Беляев. - Ведь есть что-нибудь такое, что тебя искусит и заставит принять правильное решение? А?
- Не знаю. Может быть, что-нибудь такое и есть, но я не знаю об этом. И это хорошо, что я не знаю о том, что мне в жизни хочется. Это как та же книга, которую бросался читать ради смысла...
- Слушай, пап! А что, если тебе снять загородный дом, чтобы ты там писал свои лагерные записки, а прописан был у меня?
- Нет, нет и нет!
- Не понимаю, почему?
- Потому, что кончается на "у"! - крикнул отец. Теперь Беляев испытывал хотя и смутное, но вполне определенное отвращение к отцу, к его судорожной протирке всего, на что падал глаз, к его испитой физиономии и манере держаться. Он вдруг представил себе, как отец будет так же нервно бегать с тряпкой по кухне, как будет ночью бродить, а днем спать и злиться, когда дети своими голосами ему не будут давать это делать, и Беляеву стало не по себе. Хотя еще какая-то нить связывала его с отцом, но он чувствовал, что скоро эта нить оборвется. Слишком капризен был отец, чтобы с ним можно было жить в одной квартире, слишком не от мира сего, чтобы его подпускать к детям. И как только Беляеву могла прийти в голову мысль - просить отца об обмене с соседками! Глупая, невыполнимая идея.
- О чем задумался? - спросил отец.
- Да так, - ответил Беляев.
- Люблю чистоту, - сказал отец, отжимая тряпку под краном. - И с тобой беседую и чистоту навожу. Всегда нужно стараться делать что-то, когда с кем-нибудь разговариваешь. Лучше всего наводить чистоту, как я это делаю. Ты замечал, что когда говоришь с каким-нибудь человеком, у которого под рукой бумага и карандаш, то он во время этого разговора начинает что-нибудь машинально рисовать?
- Замечал.
- Так вот, я из практических соображений решил не переводить бумагу и карандаши, а наводить порядок на кухне. Нельзя запускать кухню. Она быстро зарастает грязью. Только что-нибудь приготовил, сразу же нужно брать тряпку и протирать. Это и успокаивает, и делает жизнь полнее! - с иронией закончил отец.
Беляев продолжал думать о квартирном вопросе. Он понимал, что несколько в лоб пошел на этот вопрос, сразу ринулся на него, как только умерла соседка и ему удалось отхлопотать себе ее комнату. Теперь Беляев поставил вопрос иначе: что нужно сделать, чтобы оставшиеся соседки из четвертой комнаты не дергались и ждали часа, когда им нужно будет выписаться, чтобы Беляев с семейством занял их комнату и, таким образом, всю квартиру. Для этого нужно было переговорить с этими сестрами-соседками и условиться о взаимоприемлемом варианте. И он стал мечтать о том, как он завтра же встретится с каждой и пообещает хорошее вознаграждение. Все это было похоже на вдохновение уже потому, что тут же в голову пришли другие соображения. Например, через Скребнева выйти на исполком, чтобы этим сестрам дали площадь, а за Беляевым оставили эту. Но главная загвоздка была в Лизе, у нее недавно случился выкидыш, и беременеть месяцев пять она не собиралась.
Теперь Беляеву было досадно, что он пришел с этой проблемой к Заратустре, что он как бы раскрылся перед отцом в своих меркантильных интересах. Он по-прежнему хотел смотреть на отца несколько свысока, как преуспевающий молодой доцент, ученый, кандидат технических наук, член парткома института. И когда он вышел на улицу и увидел над переулком луну, то подумал о предложении отцу. как о дурной случайности, которых больше не должно с ним случаться.
Было холодно, и луна как бы подчеркивала своим светом этот холод. В самом лунном свете, без всякого мороза, есть что-то холодное, металлическое. И при этом есть еще что-то в этом свете магическое, завораживающее, как будто на тебя смотрит огромный, живой глаз существа, знающего о тебе все, даже то, что ты сам о себе не знаешь.
Глава XVIII
Несмотря на вчерашнюю оттепель, в пятницу утром снова пришлось подстраиваться под минусовую температуру, надевать зимнее пальто, а не темную куртку с капюшоном, меховую, на "молнии", которую купила ему в ЦУМе Лиза и которая едва прикрывала зад, почти как у Комарова, но эта куртка существенно отличалась от тощей комаровской медвежьей объемностью, так что Беляев в ней походил на полярника.
- Когда будешь? - спросила Лиза, когда он уходил.
- Поздно, - сказал Беляев. - На кафедре дел до черта!
Но ни на кафедре, ни в другом месте дел на этот день Беляев специально не назначал, поскольку собирался сегодня посвятить всего себя тому, что даже не сразу поддается трезвой оценке, хотя оценку той, ради которой он законспирировался перед Лизой, Беляев вчера на экзамене поставил, но с неким условием...
Снег валил как сумасшедший и дул пронзительный ветер, закручивающий этот снег в метельные вихри. В такую погоду не очень-то приятно гулять по улицам, хотя и выбеленным снегом, но все-таки мрачноватым от густой облачности, когда кажется в любое время светового дня, что либо наступает рассвет, либо приближаются сумерки.
Но часто бывает в жизни так, что мрачность внешняя не омрачает настроения и даже кажется, что природа специально создает особые погодные условия, отличая обычные дни от этого необычного с ярко выраженными стихийными возмущениями, к которым с полным основанием можно было отнести нынешнюю метель. Запечатленный образ той, к которой он спешил, преследовал его весь семестр, когда он читал лекции на ее потоке.
К чувству легкости сладостно примешивалось ожидание, даже предвосхищение близости, ставшее навязчивой идеей, столь сильной, что она вытесняла из сознания все другие помыслы, и Беляев поражался, насколько силен в человеке сексуальный запал, какая могучая энергия сообщена человеку, энергия, способная преодолевать любые условности морального толка, любые преграды с потерей собственной головы, не в буквальном смысле, а в фигуральном, когда с усмешкой о таком, как Беляев, говорят, что он от любви потерял голову. Дай Бог каждому почаще терять таким образом голову, думал Беляев, не замечая, что красно-черно-белый, в клетку, мохеровый шарф выбился из-под мехового воротника пальто, почти не защищая шею от ветра со снегом.
На крыше троллейбуса лежал толстый слой снега, по которому пробегала поземка, упругие мачты, обледенелые, как два рога инфернального зверя, высекали искры на развилках контактных проводов, троллейбус гудел: "у-у-у", и этому гудению вторили снежные вихри: "шис-ши-ис-шис". Беляев протиснулся в салон с заиндевевшими окнами и черными скважинками на них, проделанными человеческими дыханиями, теплыми, живыми, чтобы не просто ехать, а ехать и смотреть, потому что движение в закрытом пространстве, подобно первому приближению к смерти, или, смягчая это выражение, знакомству с неизвестной в темной комнате, когда буквально зрительный нерв в бездействии бунтует.
Ощущение той прежде всего было зрительным. Беляев как бы гладил взглядом ее несколько по-северному холодноватое лицо с белейшей кожей, гладил ее маленькое ухо с затянувшейся, едва заметной дырочкой для серьги, она почему-то была без сережек, вообще она была без украшений, и Беляев едва помнил - пользовалась ли она косметикой, этими разными тушами, тенями, румянами, помадами.
Классическое северное лицо, сдержанная улыбка и идеальный прямой нос все это он видел в разном освещении, но именно в освещении, и без смущения оглядывал ее, до поры до времени избегая смотреть в глаза. Может быть, именно глаза, в которые он потом заглянул и научили в них смотреть, не пугаясь собственного смущения, вызвали в нем взрыв энергии. Глаза - это все! Они выдают любую тайну и особенно такую редкую и в то же время такую распространенную, присущую каждому человеку, будь то женщина или мужчина, тайну любви.
И он смотрел в ее глаза и поглощал из них намеки симпатии к нему, отказ виден сразу в равнодушии взгляда, в пассивности зрительного нерва, а здесь глаза нервничали, но, разумеется, столь незаметно, что она не теряла, хотя и была молода, очень молода, самообладания. И в этом был основной смысл взгляда, знак его и суть. Примагнитился как бы взгляд, отталкивая все прочие чувства назад, в очередь, если, конечно, можно выстроить все человеческие чувства в очередь.