Сергей Снегов - Язык, который ненавидит
– Нарочно подвели, чтоб вместе, – сказал Монька. – Все знали, как ты забожился насчет Касьяна.
– Нарочно, конечно, – согласился Гвоздь. – Понимали, что кому-то из нас не жить. Одним будет меньше, вот их план. Ну, я вежливо ему: «Здорово, Касьян, гора с горою, а человек с человеком, очень, очень приятно и вообще как здоровье?» Бледный он был – хуже снега. Но нечтяк, крепился. И я не тороплюсь, ждал ночи. А ночью схватились.
Он на меня с кулаками, только куда, минуты две продержался, не больше. Я для начала рукавицу в рот, чтобы без крику, потом руки вывернул, одну за другой, и за ноги принялся. Ну и крепкая кость в ногах, повозился, пока выломал. Так он и лежит, лицом вниз, ни руками, ни ногами, одной спиной трясется – мелко-мелко… А я содрал брюки и на глазах у всех оформил. Откуда силы взялись – шесть раз в ту ночь позорил… И все хохочу, до того приятно было. Ребята взмолились: «Кончай ты его, больше глядеть не можем». Вон Лысый чуть не расплакался, что муторно… На коровьем реву я Касьяна и прирезал куском стекла. Крови же не было… нет. Думал, теперь уж от вышака не отвертеться. А тут как раз смертную казнь отменили – живу… И сколько еще жить надо – невпроворот!
– Как же он трепыхался, Касьян-то! – с содроганием проговорил Лысый. Его совсем замутило от страшных воспоминаний и чифиря. – Руки, ноги мертвечина, а животом елозит. И плечи, плечи – не кости, студень трясучий!..
– Распсиховался, оторва! – с насмешкой прохрипел Монька. – Сосунка резал, не покривился, а здесь – ах, я нервная!..
Лысый прикрыл веками мутные печальные глаза. У него были тяжелые, нависающие почти на зрачок веки. Когда Лысый смотрел прямо, виднелась лишь половина глаза, верхняя была словно завешена шторкой. Во время разговора он совсем закрывал глаза, лицо от этого становилось слепым и жестоким. От его недавнего боевого настроения не осталось ничего. Он качался у костра туловищем. Ему было до слез обидно, что думали, будто он мог кого-то резать без крайней необходимости. Он любил свою доброту и страдал, когда его упрекали в жестокости.
– Сосунка! – сказал он заплетающимся языком. – Ну и что – сосунка? Она же спала в колыбельке, а уговор был такой – всю Андрюшкину породу под комель. Жил он в тундре, в балочке, все равно ей хана без мамки, пока кто забежит. Может, я еще пожалел девчонку, а ты мне суешь, падло!.. Ну, и рубану, секунд и все, а здесь же цельную ночь и кто – Касьян, понял?
Задремавший было Варвара вдруг вскочил и в бешенстве ударил валенком в костер. Искры и зола взметнулись темным облаком. Варвара дергался, размахивал руками, дико матерился.
– Гады! Сволота несчастная! Проститутки! – орал он. – Ножа – всех бы пересчитал! Только одно – убивать, убивать!.. Видеть вас не могу!
Гвоздь смеялся неподвижным, полубезумным смехом, а Монька прикрикнул на Варвару:
– Ша! Имей уважение, сопляк! С кем ботаешь, спрашиваю? Задница с мозгами!
Варвара запустил чайником в Моньку, тот увернулся и бросился на Варвару. Варвара кинулся наутек в тундру. Стрелок в два прыжка пересек ему путь. Стрелок был много сильнее любого из своих «фитилей». Он поймал Варвару за воротник и потащил, как куль, по снегу – в огромной тундровой тишине отчетливо разносился треск расползавшегося по швам ватника и тихий плач сразу раскисшего Варвары.
– Гады! – сказал стрелок, бросая Варвару в снег. – Шизоики доходные! Он клокотал от гнева. Если бы кто сказал хоть слово, стрелок пустил бы в ход приклад. Он славился своей жестокостью, добрым стрелкам не поручали конвоирование штрафников.
Шестеро отказчиков в оцепенении сидели у потухающего костра. Всхлипы уткнувшегося лицом в снег Варвары становились глухими, потом оборвались. Короткий день снова превратился в ночь. На черном небе замигали звезды. Они были похожи на когти, готовые вцепиться в землю, отказчики страшились смотреть на эти слишком враждебные звезды. Еще больше боялись они всматриваться в землю, земля стерегла их со всех сторон, немая и настороженная – сделай шаг в ее ледяную темень, зверем бросится на спину. Мир пахнул кровью и смертью.
– Замерзнет же, фофан! – бесстрастно сказал Васька, кивая на Варвару. Мурло попортит.
– Все дойдем! – мрачно отозвался Гад. – Всем могила.
Гвоздь неторопливо поднялся и валенком толкнул Варвару. Тот поднял голову, отупело оглянулся.
– На, возьми! – сказал Гвоздь, стаскивая с себя полушубок и бросая в снег рукавицы. – Наверни сверх своего и будет теплее. Мне уже не надо. – Он повернулся к товарищам. – Я пошел.
– Один далеко не ускачешь, – проговорил Митька и тоже встал. – Поймает, как Варвару, и назад притащит. Двоим надо.
Стрелок, заметив среди отказчиков движение, угрожающе заворчал. А когда Гвоздь и Митька неторопливо двинулись в разные стороны, он свирепо заорал и защелкал затвором. Беглецы не остановились и после предупредительного выстрела в воздух. Митька еще был виден, а Гвоздь расплывался в морозной мгле – что-то темное расплывчато качалось на снегу. Секунду стрелок набирался духу, потом припал на колено и прицелился. В казармах он часто брал призы за меткую стрельбу. Первым рухнул Гвоздь, за ним свалился Митька. Они недвижимо лежали метрах в пятидесяти от костра, ногами к товарищам, головами в ночь.
Только сейчас стрелок дал волю своему бешенству. Он проклинал мать и бога, землю и воду, кожу и потроха. В ярости бросившись к костру, он ударил Моньку прикладом – тот свалился в еще горячую золу.
– Стройсь! – ревел стрелок. – Выдумали, гады – легкой смерти захотелось! – Он отбежал в сторону и снова защелкал затвором. – Шаг вправо, шаг влево – не пощажу!
Отказники один за другим поднимались на ноги. Только Варвара все также лежал на снегу, уткнув лицо в полушубок Гвоздя.
– Теперь пошел я, – сказал Лысый, качаясь на нетвердых ногах. – Братцы, все! Некуда больше, братцы!
– И я с тобой, – сказал Монька Прокурор. – Ну, алле!
Они не шли, а бежали, и стрелок не решился тратить время на предупредительный выстрел. Лысый свалился около Гвоздя, а Монька чуть впереди Митьки. А когда с ними было покончено, с места сорвались Васька и Пашка. Морозную тьму снова озарили две вспышки, и два выстрела далеко разнеслись в угрюмом молчании тундры. Стрелок, не помня себя, подскочил к Варваре, бил его ногами и прикладом, то рывком поднимал на ноги, то в неистовстве снова валил в снег. Отупевший Варвара мотался под его ударами, как ватный.
– Что же вы со мной сделали! – кричал с рыданием стрелок. – Мне же отчитываться за вас! Убить за это мало!
Немного успокоившись, он приказал Варваре идти вперед. Варвара с трудом передвигал ногами. Земля наклонялась и опрокидывалась, звезды разъяренно сверкали то сверху, то с боков, то под ногами. У трех тел – Лешки Гвоздя, Лысого и Пашки Гада – Варвара замер. Тела лежали лицами вниз, головами вперед. Стрелок бешено матерился.
– Шире шаг! Не смей останавливаться!
Варвара прибавил шагу. Он шел все быстрее, потом побежал. Вначале стрелок нагонял его, затем стал отставать. Варвара мчался исступленно и безрассудно, с каждым шагом увеличивая разрыв между собой и стрелком. На вершине какого-то пригорочка Варвару настигла пуля. Стрелок рухнул в снег недалеко от Варвары. Он задохнулся, выронил винтовку, в ярости сорвал с себя шапку. А когда воздуха в его легких набралось на голос, он зарыдал тонко и пронзительно. Он запрокинул вверх голову, как худой пес, и выл на зловеще сверкавшие звезды.
Часть вторая. Язык, который ненавидит
Очерки о блатном языке с толковым словарем
Философия блатного языка
Это, конечно, профессиональный жаргон, а не язык. Он предназначен обслуживать деловые потребности воровства и проституции. Он использует общенародный русский и прячется от него за системой намеков и переиначивания слов и смысла слов. Он зашифровывает себя от постороннего понимания. Это лишь практическая сторона. Есть и другая – и не сторона, а суть. Воровской жаргон, ставший основой лагерного языка, есть речь ненависти, презрения, недоброжелательства. Он обслуживает вражду, а не дружбу, он выражает вечное подозрение, вечный страх предательства, вечный ужас наказания. Этот язык не знает радости. Он пессимистичен. Он не признает дружбы и товарищества. Ненависть и боязнь, недоверие, уверенность, что люди – сплошь мерзавцы, ни один не заслуживает хорошего отношения – такова его глубинная философия. Это язык – мизантроп.
Я бы указал на такие главные особенности блатного жаргона:
1. Словесный камуфляж
Блатная речь предназначена для профессиональной информации, к тому же такой, чтобы в нее не вник посторонний. Естественно, жаргон перегружен терминами ремесла. Это общая особенность всякого профессионального жаргона. Но если иные жаргоны – заводские, моряцкие, горняцкие, научный и т. д. придумывают для своих операций, инструментов и понятий новые слова, то блатной язык применяет метод наивней и примитивней – он переиначивает известные слова. Так появляются орел (сердце), балда (луна), бацилла (масло), волына (ружье), букет (набор статей), туз (задница), гроб (сундук), генерал (сифилис), гад (милиционер), замазка (проигрыш), свист (болтовня), копыто (нога), лапа (взятка), кукла (подделка), лоб (здоровяк), медведь (сейф), мелодия (милиция), угол (чемодан) и т. д. Словотворчество в принципе чуждо блатному языку. Оно просто непосильно для блатных, это не для их интеллектуальных возможностей. Лагерные варианты языка в этом смысле много содержательней. Лагерники придумали такие новообразования, как вертухай, доходяга, кантовщик, филон, духарик, заначка, мастырка, дрын, кир, кимарить, зека, оторва, отрицаловка, нечтяк, чифирь и т. д. Типично воровские новообразования – шалава, биксы, фиксы, понт, локш и пр. – не образуют специфики языка. Именно бедность неологизмами делает блатной язык малоэффективным в своей информационной функции. Ремесло шире обслуживающего его жаргона. Вору сложно передать адекватно специальными терминами свое дело и цели, он должен переходить к общему языку, а это создает опасность дешифровки. Поэтому намек является важнейшим элементом речи и часто поминаемое многозначительное словечко «понял» становится чем-то вроде тире или восклицательного знака, обращающего внимание слушателя на тайный смысл речи, полностью не выраженной даже кодированными терминами. Подтекст, подспудность речи становится не оригинальным приемом, а серой нормой. Любителям двойного течения речи нашлось бы много любопытного в разговорах воров и даже лагерных придурков. И, вероятно, они с удивлением бы убедились, что непомерное развитие подтекста не обогащает, а обедняет речь. Язык, где слишком много значения дано тайному смыслу, становится равнодушным к явному значению слов, он не стремится развить свою информативную функцию, он консервируется, теряет стимул развития – может и прямо деградировать. Он становится внешним к содержанию. Из домика, с которым слита живая улитка смысл, – он превращается в равнодушный к своему содержанию ящик – толкай в него, что заблагорассудится. Иные воры, свободно ориентирующиеся в интонационной многозначности своих слов, теряют дар речи, когда говорят с теми, кому до лампочки их профессиональные подтексты. Я с ворами довольно часто беседовал. И убеждался, что в обычной речи они становятся косноязычными, мучительно подыскивают недающиеся слова, пытаются многочисленными «понял, понял?» восполнить скудость, неточность и невыразительность языка. Пустая вымученная болтовня – таково впечатление от их разговора. И тем, кто восхищается красочностью и меткостью блатного жаргона, я мог бы, на основании своего многолетнего опыта общения с ворами, возразить, что не надо путать два-три десятка ярких словечек с языком, слагающимся из десятков тысяч слов. Блатной жаргон скуден. Блатная музыка давно не звучит по Бодуэну де Куртене, как она, возможно, звучала когда-то у мастеров ремесла. И чем дальше, тем блатной жаргон сильней вырождается. Это связано не только с деградацией воровства как профессии. Деградация речи внутренняя тенденция воровского жаргона. Был тяжкий период в нашей истории, когда раковая опухоль лагерей расползлась по всему телу страны. И лагерный говор захлестывал тогда живую речь, становился общепринятым жаргоном молодежи, приобретал черты какого-то чуть ли не «неорусского» языка. Зараза лагерей преодолена. Зловещее утверждение лагерного жаргона нам не грозит. Увлеченность молодежи лагерными словечками резко ослабла и все больше слабеет. Лишь немногие слова, почерпнутые из лагерей, прочно утвердились в языке, остальные вымылись и продолжают вымываться.