Иван Тургенев - Том 10. Повести и рассказы 1881-1883
Кто он? Что он? Он мне не чужой… он меня знает, — и я знаю его… Он мне как будто сродни… и между нами бездна.
Ни звука, ни слова я от него не жду… Он так же нем, как и недвижен… И, однако, он говорит мне… говорит что-то неясное, непонятное — и знакомое. Он знает все мои тайны.
Я его не боюсь… но мне неловко с ним и не хотелось бы иметь такого свидетеля моей внутренней жизни… И со всем тем отдельного, чужого существования я в нем не ощущаю.
Уж не мой ли ты двойник? Не мое ли прошедшее я? Да и точно: разве между тем человеком, каким я себя помню, и теперешним мною — не целая бездна?
Но он приходит не по моему веленью — словно у него своя воля.
Невесело, брат, ни тебе, ни мне — в постылой тишине одиночества!
А вот погоди… Когда я умру, мы сольемся с тобою — мое прежнее, мое теперешнее я — и умчимся навек в область невозвратных теней.
Ноябрь, 1879
Путь к любви*
Все чувства могут привести к любви, к страсти, все: ненависть, сожаление, равнодушие, благоговение, дружба, страх, — даже презрение.
Да, все чувства… исключая одного: благодарности.
Благодарность — долг; всякий честный человек плотит свои долги… но любовь — не деньги.
Июнь, 1881
Фраза
Я боюсь, я избегаю фразы; но страх фразы — тоже претензия.
Так, между этими двумя иностранными словами, между претензией и фразой, так и катится и колеблется наша сложная жизнь.
Июнь, 1881
Простота
Простота! простота! Тебя зовут святою… Но святость — не человеческое дело.
Смирение — вот это так. Оно попирает, оно побеждает гордыню. Но не забывай: в самом чувстве победы есть уже своя гордыня.
Июнь, 1881
Брамин*
Брамин твердит слово «Ом!», глядя на свой пупок, — и тем самым близится к божеству. Но есть ли во всем человеческом теле что-либо менее божественное, что-либо более напоминающее связь с человеческой бренностью, чем именно этот пупок?
Июнь, 1881
Ты заплакал…
Ты заплакал о моем горе; и я заплакал из сочувствия к твоей жалости обо мне.
Но ведь и ты заплакал о своем горе; только ты увидал его — во мне.
Июнь, 1881
Любовь
Все говорят: любовь — самое высокое, самое неземное чувство. Чужое я внедрилось в твое: ты расширен — и ты нарушен; ты только теперь зажил<?> и твое я умерщвлено. Но человека с плотью и кровью возмущает даже такая смерть… Воскресают одни бессмертные боги…
Июнь, 1881
Истина и правда*
— Почему вы так дорожите бессмертием души? — спросил я.
— Почему? Потому что я буду тогда обладать Истиной вечной, несомненной… А в этом, по моему понятию, и состоит высочайшее блаженство!
— В обладании Истиной?
— Конечно.
— Позвольте; в состоянье ли вы представить себе следующую сцену? Собралось несколько молодых людей, толкуют между собою… И вдруг вбегает один их товарищ: глаза его блестят необычайным блеском, он задыхается от восторга, едва может говорить. «Что такое? Что такое?» — «Друзья мои, послушайте, что я узнал, какую истину! Угол падения равен углу отражения! Или вот еще: между двумя точками самый краткий путь — прямая линия!» — «Неужели! о, какое блаженство!» — кричат все молодые люди, с умилением бросаются друг другу в объятия! Вы не в состоянии себе представить подобную сцену? Вы смеетесь… В том-то и дело: Истина не может доставить блаженства… Вот Правда может. Это человеческое, наше земное дело… Правда и Справедливость! За Правду и умереть согласен. На знании Истины вся жизнь построена; но как это «обладать ею»? Да еще находить в этом блаженство?
Июнь, 1882
Куропатки*
Лежа в постели, томимый продолжительным и безысходным недугом, я подумал: чем я это заслужил? за что наказан я? я, именно я? Это несправедливо, несправедливо!
И пришло мне в голову следующее…
Целая семейка молодых куропаток — штук двадцать — столпилась в густом жнивье. Они жмутся друг к дружке, роются в рыхлой земле, счастливы. Вдруг их вспугивает собака — они дружно, разом взлетают; раздается выстрел — и одна из куропаток, с подбитым крылом, вся израненная, падает — и, с трудом волоча лапки, забивается в куст полыни.
Пока собака ее ищет, несчастная куропатка, может быть, тоже думает: «Нас было двадцать таких же, <как> я… Почему же именно я, я попалась под выстрел и должна умереть? Почему? Чем я это заслужила перед остальными моими сестрами? Это несправедливо!»
Лежи, больное существо, пока смерть тебя сыщет.
Июнь, 1882
Nessun Maggior Dolore[7]*
Голубое небо, как пух легкие облака, запах цветов, сладкие звуки молодого голоса, лучезарная красота великих творений искусства, улыбка счастья на прелестном женском лице и эти волшебные глаза… к чему, к чему всё это?
Ложка скверного, бесполезного лекарства через каждые два часа — вот, вот что нужно.
Июнь, 1882
Попался под колесо*
— Что значат эти стоны?
— Я страдаю, страдаю сильно.
— Слыхал ли ты плеск ручья, когда он толкается о каменья?
— Слыхал… но к чему этот вопрос?
— А к тому, что этот плеск и стоны твои — те же звуки, и больше ничего. Только разве вот что: плеск ручья может порадовать иной слух, а стоны твои никого не разжалобят. Ты не удерживай их, но помни: это всё звуки, звуки, как скрып надломленного дерева… звуки — и больше ничего.
Июнь, 1882
У-а… у-а!*
Я проживал тогда в Швейцарии… Я был очень молод, очень самолюбив — и очень одинок. Мне жилось тяжело — и невесело. Еще ничего не изведав, я уже скучал, унывал и злился. Всё на земле мне казалось ничтожным и пошлым, — и, как это часто случается с очень молодыми людьми, я с тайным злорадством лелеял мысль… о самоубийстве. «Докажу… отомщу…» — думалось мне… Но что доказать? За что мстить? Этого я сам не знал. Во мне просто кровь бродила, как вино в закупоренном сосуде… а мне казалось, что надо дать этому вину вылиться наружу и что пора разбить стесняющий сосуд… Байрон был моим идолом, Манфред моим героем.
Однажды вечером я, как Манфред, решился отправиться туда, на темя гор, превыше ледников, далеко от людей, — туда, где нет даже растительной жизни, где громоздятся одни мертвые скалы, где застывает всякий звук, где не слышен даже рев водопадов!
Что я намерен был там делать… я не знал… Быть может, покончить с собою?!
Я отправился…
Шел я долго, сперва по дороге, потом по тропинке, всё выше поднимался… всё выше. Я уже давно миновал последние домики, последние деревья… Камни — одни камни кругом, — резким холодом дышит на меня близкий, но уже невидимый снег, — со всех сторон черными клубами надвигаются ночные тени.
Я остановился наконец.
Какая страшная тишина!
Это царство Смерти.
И я здесь один, один живой человек, со всем своим надменным горем, и отчаяньем, и презреньем… Живой, сознательный человек, ушедший от жизни и не желающий жить. Тайный ужас леденил меня — но я воображал себя великим!..
Манфред — да и полно!
— Один! Я один! — повторял я, — один лицом к лицу со смертью! Уж не пора ли? Да… пора. Прощай, ничтожный мир! Я отталкиваю тебя ногою!
И вдруг в этот самый миг долетел до меня странный, не сразу мною понятый, но живой… человеческий звук… Я вздрогнул, прислушался… звук повторился… Да это… это крик младенца, грудного ребенка!.. В этой пустынной, дикой выси, где всякая жизнь, казалось, давно и навсегда замерла, — крик младенца?!!
Изумление мое внезапно сменилось другим чувством, чувством задыхающейся радости… И я побежал стремглав, не разбирая дороги, прямо на этот крик, на этот слабый, жалкий — и спасительный крик!
Вскоре мелькнул предо мною трепетный огонек. Я побежал еще скорее — и через несколько мгновений увидел низкую хижинку. Сложенные из камней, с придавленными плоскими крышами, такие хижины служат по целым неделям убежищем для альпийских пастухов.
Я толкнул полураскрытую дверь — и так и ворвался в хижину, словно смерть по пятам гналась за мною…
Прикорнув на скамейке, молодая женщина кормила грудью ребенка… пастух, вероятно ее муж, сидел с нею рядом.
Они оба уставились на меня… но я ничего не мог промолвить… я только улыбался и кивал головою…
Байрон, Манфред, мечты о самоубийстве, моя гордость и мое величье, куда вы все делись?..