Другие ноты - Хелена Побяржина
– Как хорошо, что ты ответила… В смысле, я хотел сказать… Я вообще не надеялся, что у тебя прежний номер. В смысле, я надеялся. Очень. Короче, я все знаю. И не буду говорить каких-то пустых слов, я не мастер, ты в курсе. Просто хочу тебе помочь. Позволь мне помочь.
Он звонил с улицы, она отчетливо слышала шум проезжающих машин. Почему-то это показалось важным. Наверное, она уже скучала по большому городу.
– Откуда ты знаешь? Странно это все. Мне не нужна помощь.
– Я так не думаю. То есть, конечно, чем уж тут поможешь. Но мы могли бы встретиться. И на берегу решить – что делать. Пожалуйста. Я очень тебя прошу. Как ты себя чувствуешь?
– Не спрашивай, как я себя чувствую, я никогда не знаю, что ответить. У тебя же есть кто-то. Кажется…
– Нет, ты думаешь… Нет, ты не думай!
Он засмеялся. Так невпопад, как всегда.
– Были у меня отношения… Довольно долго. Но мы расстались. Ничего серьезного.
Его голос пропадал, отзывался неравномерными волнами, это нервировало, сказанное казалось необязательным и пустым.
– У меня нет времени, извини. Желания и сил, если честно, тоже нет.
– Это не страшно. Я не отниму много времени. Ладно. Черт. Скажу как есть. Я переживаю за тебя. Нет, не так. Я боюсь за тебя.
– Не бойся. Я слишком труслива для того, чтобы покончить с собой, если ты об этом. Ни на что мне не решиться. Ни на повешение, ни на прыжки в апрельскую воду, ни на сиганья с крыши. У меня неистребимая ненависть к таблеткам, а на оружие требуются разрешение и лицензия.
– Ты шутишь… Это хорошо, что ты шутишь. Твой знаменитый черный юмор…
– Если у тебя всё…
– Погоди, нет, не всё. Как тебя можно найти?
– Давай я как-нибудь потом сама позвоню, хорошо? И спасибо тебе.
– За что?
– За память.
9
После смерти мамы она села за инструмент только на девятый день, не потому, что нужно соблюдать все эти церковные правила, – мама была воинствующе неверующей, – так вышло. До вступительных экзаменов в академию оставалось не очень много времени, в голове неотступно вертелись наставления педагога («Не отлынивайте, – твердила учительница, она вечно обращалась ко всем на «вы», – непременно занимайтесь, промедление смерти подобно»). Но смерти ничто не подобно, нет, это она узнала позднее, через три недели, хотя поехала к маме в больницу на пару дней.
Жизнь между домом и больницей всегда сильно напоминает фестивальное малобюджетное кино, где нет никаких диалогов, только невнятные маршруты и утрированные звуки города: захлопывающиеся двери, шум транспорта, оголтелые мотоциклисты, уверенное стаккато чужих каблуков. В этом независимом фильме изо дня в день меняется лишь платье на героине, а все остальное – то же. Те же пейзажи, тот же асфальт под ногами, скамейки, постсоветские елочки у входа, ступени, лифт, персонал, стул в палате, капельницы, судно, окно. В главной роли этого фильма – Время. Величина непостоянная, здесь оно не терпит сослагательного наклонения.
Мама умерла в апреле, сыром и холодном, так и не дождавшись ее выпускного, о котором мечтала больше ее самой. На газонах только-только проклюнулись тюльпаны, красные, как флаг пионерии в мамином детстве. Других цветов в городе не было, она вообще не помнит, что люди несли на кладбище, но что-то же несли, как всегда хвойное и искусственное, должно быть, но помнит, как с удивлением обнаружила, что весна все-таки наступила, вопреки позавчерашним, куда-то исчезнувшим сугробам и ее усталости, густо замешанной на безысходности горя, помнит, как сыпал дождь и тут же высовывалось заспанное солнце, бесформенное, на весь небосклон, помнит, как синегрудые голуби собирались на совещания прямо напротив их подъезда, деловито прохаживаясь взад-вперед, – вся живая природа вообще вызывала в ней тогда недоумение, потому что своей реальностью обесценивала мамин уход.
Выпускные экзамены предстояли только по теории, академический экзамен по фортепиано она успешно сдала еще в январе, не было ощущения, что сыграла на отлично, но учительница, кажется, приложила все усилия, чтобы выставить ее в лучшем свете, сообщить, что «одаренная девочка собирается поступать на композицию». Она однажды нечаянно услышала фразу, произнесенную каким-то педагогом с кафедры эстрадников: «Вы не представляете, какая это одаренная девочка». Для будущего композитора техника не столь важна, как для исполнителя, хотя она еще в школе выработала манеру игры. Главное, дать глубокое звучание и привнести что-то свое, неповторимое в самую затасканную пьесу. А любой экспромт – это хорошо отрепетированный экспромт. Все годы, проведенные в училище, она не забывала об этом.
На вступительных экзаменах в академию ей предстояло исполнять собственные сочинения, и это тоже требовало ежедневной подготовки. Партитур с собой она не взяла, полагалась на память, а в крайнем случае – на импровизацию. В любом случае это очень ответственно – представить на суд экзаменаторов свои сочинения. Но повышенное внимание ей, скорее, нравилось. Первое яркое впечатление – она выступает на сцене дома культуры. Отчетный концерт. Нет, она не волнуется, больше удивляется: роялю – чужому и непривычному, запахам закулисья и тому количеству народа, которое сидит в зале. Ее пришли послушать не только учителя и ученики, но и совершенно посторонние люди. Она играла сдержанно, но уверенно, придавая значение каждому туше. Однако играть с оркестром, потом, позднее, у нее получалось гораздо хуже. Слишком уж сосредоточена она была на себе и глохла, как Бетховен, «сверху вниз», не всегда слыша целое, а лишь какую-нибудь заискивающую виолончель, что недопустимо, если ведущая партия у первой скрипки. Стало очевидно, что ей проще переносить на бумагу целые оркестры, чем быть в тени за роялем, не помышляя о роли возмутителя спокойствия.
Она села за инструмент на девятый день, поняла вдруг, что за время без упражнений руки стали резиновыми, как клизмы, которые ее научили ставить в больнице, пальцы – ватными и неподатливыми, начала для разминки 39-й этюд Черни, довольно быстро закопалась в терциях и не услышала, как вошел отец. Он стоял на пороге, довольно далеко, сам на себя непохожий, какой-то грязный, будто падал (наверное), но она все равно разглядела его совершенно кроличьи глаза, не от слез, разумеется, от поминальных возлияний всю последнюю неделю.
– Не стыдно тебе? Святое есть что? – спросил он, зло зыркнув глазами.
Соль-мажор повис в воздухе красно-коричневой дугой.
– А у тебя? – Она отвела от него взгляд, посмотрела на бронзовый подсвечник, который любила мама, и поймала себя на том, что улыбается. Она часто улыбается в глупых ситуациях, такая реакция организма.
– А я – что? Песенки пою во время поминок? В пляс пускаюсь, как животное неразумное, не понимающее, что… Ты правда не понимаешь, а? У тебя мать умерла, а ты играешь на пианине своей как в порядке вещей, это нормально?
– Ненормально спать с чужими бабами при живой жене! – она закричала. От бессилия.
– Еще что?
Он шел к ней навстречу и тоже улыбался. Они улыбались друг другу.
– Что еще? – повторил он, одной рукой схватил ее за волосы, а другой ударил. Вмазал со всей дури по рту и носу обратной стороной ладони.
По губе тепло потекла кровь, он толкнул ее, сидящую на винтовом стуле, прямо на инструмент, она взмахнула руками, будто можно удержаться за воздух, и опала на пианино, больно ударившись спиной, как неловкое соломенное чучелко, поддавшееся порыву ветра. Брякнули ноты основной гаммы. Отец сказал: тварь ты. Сказал: жизни она меня учить будет.
И неторопливо вышел. Его не заботил ее диплом и ее выпускной. Их больше ничто не объединяло. Так она сразу осиротела вся, полностью, целиком. Так бившийся внутри нее плач нашел разрешение. Она плакала так долго, как никогда больше. До непроизвольных спазмов и судорог, до икоты, до насквозь промокших волос, до пустыни в сердце, рассыпавшейся барханами невысказанных ему вдогонку слов.
35
Младенец кричал и кричал. Мать отчаянно жестикулировала и трясла перед его носом погремушкой. Отец стоял соляным столпом и никак не реагировал. Мать попыталась подвесить погремушку к мобилю переноски, та не прикрепилась и упала, мать потеряла к ней интерес, потеряла интерес к ребенку, повернулась к мужу и застыла, глядя не на него, а куда-то на стену, поверх