Тысяча свадебных платьев - Барбара Дэвис
Это совсем уж против правил, и я невольно хмурюсь. Когда я еще только примкнула к ячейке, мы договорились об этой мере предосторожности: что он никогда, ни при каких обстоятельствах, не придет в мой дом на Рю Лежанр. Чтобы весь прочий мир знал, что мы с ним просто коллеги по работе – и ничего больше. Как он объяснял, это требуется ради моей защиты – чтобы не привести беду к моему порогу. Но сейчас что-то изменило его мнение, и меня это пугает.
– Мне казалось, нам необходимо соблюдать осторожность, чтобы они не узнали моего адреса.
Его взгляд мрачнеет.
– Это было раньше.
– Почему?
– Потому что он у них уже есть.
По моему телу пробегает дрожь. И словно ледяной палец скользит вдоль позвоночника.
– В гестапо знают, где я живу?
– Они знают все, Солин.
Глава 21
Солин
Между предложением руки и сердца и собственно свадьбой все может пойти наперекосяк. Именно в эту пору союз двоих подвергается наибольшему риску – пока еще не вшито заклинание и клятвы не произнесены. Ткательница заклинаний должна быть в это время настороже, ожидая любых бурь и потрясений, – а уж бури и потрясения случатся почти наверняка.
Эсме Руссель. Колдунья над платьями
27 августа 1943 года.
Париж
Я оборачиваюсь, быстро оглядывая через плечо улицу, прежде чем вставить в замочную скважину салона тяжелый медный ключ, чувствуя себя при этом персонажем шпионского романа. Нигде не видно ни черного «Мерседеса-Бенца» – излюбленного транспорта гестапо, – ни человека в сером костюме и темной фетровой шляпе, бесцельно топчущегося неподалеку от моего дома.
Нас научили, на что именно следует обращать внимание. А еще объяснили, чего ждать, если нас все же арестуют. Побоев, подвешивания в оковах вниз головой или же окунания с головой в ледяную воду, где станут держать, пока ты едва не задохнешься, а затем повторять это снова и снова. У них это называется «принимать ванну».
А еще есть очень легкий способ разговорить подозреваемого: арестовать какую-нибудь дорогую ему женщину – мать, сестру, возлюбленную – и часами ее допрашивать. Еще один способ – говорят, один из самых эффективных, – это угроза отправить этих женщин в особый публичный дом, наиболее предпочитаемый немецкими солдатами. Одна мысль о подобной перспективе заставляет меня содрогнуться, и я скорее захожу в дверь, тут же ее запирая.
Теперь я прихожу сюда, только чтобы помыться и поспать. С тех пор как Maman умерла, я здесь не чувствую себя как дома. С вечно задернутыми черными шторами комнаты кажутся до клаустрофобии тесными и как-то тревожно опустевшими.
Я принимаю ванну, потом пытаюсь лечь и уснуть – однако мысли все время крутятся вокруг слов Энсона: «Они знают все». Поняв, что поспать не удастся, я встаю с постели и одеваюсь. Иду к кладовке, чтобы найти себе что-нибудь перекусить, но теперь я в основном питаюсь в госпитале, и еды на полках почти никакой.
Мне удается наконец откопать жестянку с залежалыми галетами и банку с джемом, когда внизу раздается звонок в дверь. Три коротких, резких сигнала. Это, разумеется, Энсон, но звук звонка все равно меня пугает. Кажется, в него уже целую вечность никто не звонил!
Я торопливо открываю дверь, и Энсон напоследок быстро оглядывает улицу на предмет слежки. Забывшись на мгновение, я тянусь к его руке. Энсон, поморщившись, взглядом напоминает мне об осторожности и торопливо проскальзывает мимо меня внутрь. Я как следует запираю дверь, после чего он дергает ее за ручку, проверяя. Затем проверяет еще раз.
Наконец Энсон со стоном опускается в ближайшее кресло, сжимая в руках небольшой холщовый ранец с пряжками, который он частенько носит с собой, куда-либо отлучаясь из госпиталя. По его словам, это своего рода пропуск, потому что эмблема AFS на крышке ранца держит нацистов на безопасном расстоянии.
Сейчас он выглядит, как мне кажется, еще более изможденным, чем в госпитале, – если вообще такое возможно. Однако теперь его давит не только смертельная усталость. В глазах у Энсона видна плохо скрываемая паника, чего я никогда еще у него не замечала.
– Энсон, что с тобой? Что произошло?
Он порывисто ерошит волосы, словно мучимый какой-то мыслью.
– Меня здесь не должно быть. Знаю, мы договорились…
– Сейчас мне все равно, о чем мы договорились. Для меня важно, где ты был. И то, что сейчас ты здесь. Если за тобой следили, то теперь уже это не исправить. Расскажи мне, что случилось!
Он кивает, но тут же со стоном роняет голову в ладони:
– Прошлой ночью у меня случилась беда.
Мое сердце начинает колотиться быстрее.
– Какая?
– Та, которую я с ужасом представлял с того самого дня, как ты выследила меня в подвале.
– Расскажи мне, что стряслось. Пожалуйста!
С жутковатым стоицизмом он излагает случившееся, словно пересказывает по памяти легенду. Вчера, как только стемнело, он поехал переправить некоего, разыскиваемого эсэсовцами, человека с одной конспиративной квартиры на другую. По carte d’identité, удостоверению личности, он является работником фермы Марселем Ландре, французом, родившимся в 1919 году в Шовиньи. Однако все это на самом деле не так. В действительности, этот человек – Раймонд Лавуа, скрывающийся беглец, которого разыскивают за печать антифашистской пропаганды, а также за «вырожденческое поведение», как boche называют гомосексуальную наклонность.
Этот человек уже месяц прожил на конспиративной квартире, загнанный в подполье после доноса соседа в обмен на несколько жалких франков и похвалу от СС. Новый арест означал для него отправку в один из лагерей смерти – Дахау или Бухенвальд, – где его заставят носить на робе красный треугольник, пока в итоге не отравят газом, не изобьют до смерти или не уморят голодом. Так что оставаться во Франции ему было нельзя.
Переправка этого человека на новое место прошла как планировалось, однако на обратном пути двигатель у автомобиля Энсона перегрелся, и он вынужден был заглушить мотор и ждать, пока остынет радиатор. В два часа ночи на него наткнулся наряд французской полиции – то есть спустя пять часов после комендантского часа, причем на той дороге, где уж точно нечего делать санитарной машине американского госпиталя. Поэтому Энсона забрали для дознания. Его заранее придуманная легенда состояла в том, что он будто бы тихонько улизнул из госпиталя на свидание со своей девушкой и потерял счет времени. Энсон назвал им имя – Мишелин Паже – и даже сообщил адрес, однако полицию это не провело. Спустя немного времени к участку прибыли двое гестаповцев в серо-зеленой форме по приказу генерал-майона Карла Оберга – многим известного как Мясник Парижа, – распорядившегося любыми средствами очистить город от участников Сопротивления. Эти двое и слушать ничего не хотели о Мишелин Паже. Они рассчитывали разузнать побольше о Самнере Джексоне.
Тут Энсон умолк. Я накрыла его руку ладонью:
– Послушай, может, тебе стоит все же немножко поспать? Хотя бы часок – а потом сможешь рассказать мне остальное.
Энсон мотает головой, но глаза у него слипаются.
– Я ничего им не выдал.
– Конечно же, не выдал.
Я тянусь, чтобы разгладить пальцами складку между его бровями, но он вдруг отталкивает мою руку.
– Мне и не надо было ничего им сообщать, Солин. Они и так уже все знали… или почти все. И про поддельные документы, и про конспиративные квартиры, и про летчиков, которых мы сумели переправить. И знают, что Самнер в этом участвует.
– Но откуда?
Он едва заметно пожимает плечами:
– Кто-то работает среди нас – возможно, один из информаторов Оберга. Он следил за нами месяцами, выжидая, когда кто-то из нас ненароком оплошает. Этим «кто-то» и оказался я. Так что теперь все это лишь вопрос времени.
– Но ты же не виноват, Энсон. Сам же только что сказал, что ничего им не выдал. Как ты вообще можешь…
В его глазах такая открытая, пронзительная боль, что я даже испытываю облегчение, когда Энсон отводит взгляд.
– Они чуть ли не прямым текстом все сказали, Солин. Они вот-вот явятся за доктором Джеком. И, надо думать, за всеми нами. Оберг не успокоится, пока не получит то, что ему нужно, причем любыми средствами. И это оставляет мне единственный выбор.
Из всего, что он мне только что сказал, эти слова пугают меня сильнее всего.
– Какой выбор?
– Который я не могу не сделать… и с которым не знаю, как жить.
Внезапно мне становится трудно дышать. Я переплетаю пальцами его кисти, стараясь не думать о хлыстах, о кандалах, о ваннах