Максим Горький - Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907
— Погоди, Михаило, — как же это? — бормотал раненый, — Стрелять в народ — не разрешается!.. Не должно это быть, Михаило.
— А — было! — крикнул парень.
— И стреляли… И рубили… — уныло заметила женщина.
— Значит, приказание дано на это, Михаило…
— И было! — злобно крикнул парень. — А ты думал — с тобой разговаривать станут? Вина стакан поднесут?
— Погоди, Михаило…
Раненый остановился, опираясь спиной о стену, и закричал:
— Православные!.. За что нас убивают? По какому закону?.. По чьему приказу?
Люди шли мимо него, опуская головы.
В другом месте на углу у забора собрались несколько десятков, и в середине их чей-то быстрый, задыхающийся голос говорил тревожно и злобно:
— Гапон вчера был у министра, он знал всё, что будет, значит — он изменник нам, — он повёл нас на смерть!
— Какая ему польза?
— А я — знаю?
Всюду разгоралось волнение, перед всеми вставали вопросы ещё неясные, но уже каждый чувствовал их важность, глубину, суровое, настойчивое требование ответа. В огне волнения быстро истлевала вера в помощь извне, надежда на чудесного избавителя от нужды.
Посреди улицы шла женщина, полная, плохо одетая, с добрым лицом матери, с большими, грустными глазами. Она плакала и, поддерживая правой рукой окровавленную левую, говорила:
— Как буду работать? Чем кормить детей?.. Кому жаловаться?.. Православные, где же у народа защитники, если и царь против него?
Её вопросы, громкие и ясные, разбудили людей, всколыхнули и встревожили их. К ней быстро подходили, бежали со всех сторон и, останавливаясь, слушали её слова угрюмо и внимательно.
— Значит, народу — нет закона?
У некоторых вырывались вздохи. Другие негромко ругались.
Откуда-то пронёсся резкий, злой крик.
— Получил помощь — сыну ногу разбили…
— Петруху — насмерть!..
Криков было мною, они хлестали по ушам и, всё чаще вызывая мстительное эхо, резкие отзвуки, будили чувство озлобления, сознание необходимости защищаться от убийц. На бледных лицах выступало некое решение.
— Товарищи! Мы всё-таки идём в город… может, чего-нибудь добьёмся… Идёмте, понемногу!
— Перебьют…
— Давайте говорить солдатам, — может, они поймут, что нет закона убивать народ!
— А может, есть, — почему мы знаем?
Толпа медленно, но неуклонно изменялась, перерождаясь в народ. Молодёжь расходилась небольшими группами, все они шли в одну сторону, снова к реке. И всё несли раненых, убитых, пахло тёплой кровью, раздавались стоны, возгласы.
— Якову Зимину — прямо в лоб…
— Спасибо батюшке-царю!
— Да-а, — встретил!
Раздалось несколько крепких слов. Даже за одно из них четверть часа тому назад толпа разорвала бы в клочья.
Маленькая девочка бежала и кричала всем:
— Не видали маму?
Люди молча оглядывались на неё и уступали ей дорогу.
Потом раздался голос женщины с раздробленной рукой:
— Здесь, здесь я…
Улица пустела. Молодёжь уходила всё быстрее. Пожилые люди угрюмо, не спеша, тоже шли куда-то по двое и по трое, исподлобья глядя вслед молодым. Говорили мало… Лишь порой кто-нибудь, не сдержав горечи, восклицал негромко:
— Значит, народ отбросили теперь?..
— Убийцы проклятые!..
Сожалели об убитых людях и, догадываясь, что убит также один тяжёлый, рабский предрассудок, осторожно молчали о нём, не произнося более царапающего ухо имени его, чтобы не тревожить в сердце тоски и гнева…
А может быть, молчали о нём, боясь создать другой на место мёртвого…
…Вокруг жилища царя стояли плотной, неразрывной цепью серые солдаты, под окнами дворца на площади расположилась конница, торчали пушки, небольшие и похожие на пиявок. Запах сена, навоза, лошадиного пота окружал дворец, лязг железа, звон шпор, крики команды, топот лошадей колебался под слепыми окнами дворца.
Против солдат — тысячи безоружных, озлобленных людей топчется на морозе, над толпою — сероватый пар дыхания, точно пыль. Рота солдат опиралась одним флангом о стену здания на углу Невского проспекта, другим — о железную решётку сада, преграждая дорогу на площадь ко дворцу. Почти вплоть к солдатам штатские, разнообразно одетые люди, большинство рабочих, много женщин и подростков.
— Расходись, господа! — вполголоса говорил фельдфебель. Он ходил вдоль фронта, отодвигая людей от солдат руками и плечом, стараясь не видеть человеческих лиц.
— Почему вы не пускаете? — спрашивали его.
— Куда?
— К царю!
Фельдфебель на секунду остановился и с чувством, похожим на уныние, воскликнул:
— Да я же говорю — нет его!
— Царя нет?
— Ну да! Сказано вам нет, и — ступайте!
— Совсем нет царя? — настойчиво допрашивал иронический голос.
Фельдфебель снова остановился, поднял руку.
— За такие слова — берегись!
И другим тоном объяснил:
— В городе — нет его!
Из толпы ответили:
— Нигде нет!
— Кончился!
— Расстреляли вы его, дьяволы!
— Вы думали — народ убиваете?
— Народ — не убьешь! Его на всё хватит…
— Отойди, господа! Не разговаривай!
— Ты кто? Солдат? Что такое — солдат?
В другом месте старичок с бородкой клином воодушевлённо говорил солдатам:
— Вы — люди, мы — тоже! Сейчас вы в шинелях, завтра — в кафтанах. Работать захотите, есть понадобится. Работы нет, есть нечего. Придётся и вам, ребята, так же вот, как мы. Стрелять, значит, в вас надо будет? Убивать за то, что голодные будете, а?
Солдатам холодно. Они переминались с ноги на ногу, били подошвами о камни мостовой, тёрли уши, перебрасывая ружья из руки в руку. Слушая речи, вздыхали, двигали глазами вверх и вниз, чмокали озябшими губами, сморкались. Лица, посиневшие от холода, однообразно унылы, туповаты, солдатишки — мелкие, в рост своих винтовок с примкнутыми штыками, — одиннадцатая рота 144-го Псковского полка. Некоторые из них, прищуриваясь, как бы целились во что-то, крепко стиснув зубы, должно быть, с трудом сдерживая злобу против массы людей, ради которой приходится мёрзнуть. От их серой, скучной линии веяло усталостью, тоской.
Люди, поддаваясь толчкам сзади, порою толкали солдат.
— Тиша! — негромко откликался на толчки человечек в серой шинели. Толпа всё более горячо кричала им что-то. Солдаты слушали мигая, лица кривились неопределёнными гримасами, и нечто жалкое, робкое являлось на них.
— Не трог ружо! — крикнул один из них молодому парню в мохнатой шапке. А тот тыкал солдата пальцем в грудь и говорил:
— Ты солдат, а не палач. Тебя позвали защищать Россию от врагов, а заставляют расстреливать народ… Пойми! Народ — это и есть Россия!
— Мы — не стрелям! — ответил солдат.
— Гляди — стоит Россия, русский народ! Он желает видеть своего царя…
Кто-то перебил речь, крикнув:
— Не желает!
— Что в том худого, что народ захотел поговорить с царём о своих делах? Ну, скажи, а?
— Не знаю я! — сказал солдат, сплёвывая.
Сосед его добавил:
— Не велено нам разговаривать…
Уныло вздохнул и опустил глаза.
Один солдатик вдруг ласково спросил стоявшего перед ним:
— Земляк, — не рязанский будете?
— Псковский. А что?
— Так. Я — рязанский…
И, широко улыбнувшись, зябко передёрнул плечами.
Люди колыхались перед ровной серой стеной, бились об неё, как волны реки о камни берега. Отхлынув, снова возвращались. Едва ли многие понимали, зачем они здесь, чего хотят и ждут? Ясно сознанной цели, определённого намерения не чувствовалось. Было горькое чувство обиды, возмущения, у многих — желание мести, это всех связывало, удерживало на улице, но не на кого было излить эти чувства, некому — мстить… Солдаты не возбуждали злобы, не раздражали — они были просто тупы, несчастны, иззябли, многие не могли сдержать дрожи в теле, тряслись, стучали зубами.
— С шести часов утра стоим! — говорили они. — Просто беда!
— Ложись и — помирай…
— Уйти бы вам, а? И мы бы в казармы, в тепло пошли…
— Чего вы беспокоитесь? Чего ждёте? — говорил фельдфебель.
Его слова, солидное лицо и серьёзный, уверенный тон охлаждали людей. Во всём, что он говорил, был как бы особый смысл, более глубокий, чем его простые слова.
— Нечего ждать… Только войско из-за вас страдает…
— Стрелять будете в нас? — спросил его молодой человек в башлыке.
Фельдфебель помолчал и спокойно ответил:
— Прикажут — будем!
Это вызвало взрыв укоризненных замечаний, ругательств, насмешек.
— За что? За что? — спрашивал громче всех высокий рыжий человек.
— Не слушаете приказаний начальства! — объяснил фельдфебель, потирая ухо.
Солдаты слушали говор толпы и уныло мигали. Один тихо воскликнул:
— Горячего бы чего-нибудь теперь!..
— Крови моей — хочешь? — спросил его чей-то злой, тоскливый голос.