Сергей Сергеев-Ценский - Неторопливое солнце (сборник)
Он встретил графа вечером, когда на дорогу от лесной стены сзади упала сплошная тень, а в лесной стене спереди зазолотели верхушки и синей паутиной обвились стволы.
Он сидел над дорогой в широких кустах липняка и думал уже, что сегодня граф не поедет или поехал в другую сторону. Но издалека донесся топот верховых, — несколько пар копыт били по твердой земле с перебоями рысью, и слышен был за ними мягкий катящийся шум.
Шевардин вздрогнул. То, что было далеким, вдруг стало близким, что было в бесплотных мыслях внутри, готовилось найти себе место вне.
И почему-то опять на миг вспомнились тетка из Новгород-Северска и дед Никита с ясными глазами, сквозь которые прошла целая жизнь.
Снятое с плеч ружье дрожало в руках. Из-за густого липняка Шевардина не было видно, но он видел.
На повороте взметнулись между безлистыми сучьями две черные черкесские шапки, под ними малиновые чекмени и остроухие лошадиные морды. И оглушительно, как ночной гром, около самых ушей Шевардина стал падать мерный топот.
Издалека наборные белые бляхи уздечек, поясов и рукояток кинжалов кололи глаза.
Это были те же самые двое: один старый, чернобородый, другой молодой, верткий. Хищно склонившись над седлами, рысью они промчались мимо, в десяти шагах, и уже зарябили слева по дороге, а из мглистых сучьев справа, на смену им, тупым пятном закачалась красивая пригнутая голова караковой лошади… ближе… ближе…
Шевардин чувствовал, как что-то широкое и мягкое с каждым толчком сердца подымалось к его голове, раздвигало стенки черепа и быстро ухало книзу. И два желтеньких листка перед ним вздрагивали на желтых черешках, и тонкие черешки казались широкими, как ставни, и мешали смотреть.
Граф был в темно-синей венгерке, в конфедератке, делавшей его похожим на жокея, и в серых перчатках. Он правил, натянув вожжи. Она рядом с ним в широкополой низкой шляпе, пышноволосая и смуглая, улыбалась и щурилась от быстрого бега.
Легкая коляска была узка, и сидели они тесно, точно сливались.
Оставалось несколько шагов…
Шевардин отчетливо самому себе сказал: «Конец!» — продвинул вперед ружье и взял мушку.
Тут же мелькнуло в нем кроткое: «Пусть живет!» — но припомнились слова писаря об ястребе: «Птица к бою крепкая, в нее весь заряд всади, тогда так…»
Качнулась над острием мушки отвисшая, как у старого дога, левая щека графа, и незаметно для самого себя, точно боясь потерять что-то, Шевардин поспешно нажал курок…
Оглушенный выстрелом и отброшенный назад отдачей, Шевардин не сразу пришел в себя, а когда пришел, то увидел, как взбесившаяся испуганная лошадь мчала коляску; из коляски полувыпало и тащилось головой вниз по земле толстое тело графа; светлая кофточка его невесты была окровавлена сзади и шляпа сбита, и, подняв руки, она кричала так же страшно, как страшно трепалась по земле, подпрыгивая на кочках, обнаженная голова графа. Черкесы мчались с боков, стараясь поймать упавшие вожжи и остановить лошадь.
Несколько секунд они были видны так все, потом пропали за поворотом, и слышны были только бешеный топот и страшные крики.
Тогда Шевардин поднялся, холодный и бледный, и, бросив в кустах патронташ и ружье, побежал вдоль леса в Татьяновку.
Так же стояли на его пути столетние осокори и суховерхие дубы и роняли листья.
Заряд заячьей дроби почти целиком вошел в голову графа и ранил в лицо его невесту.
Когда на следующий день сознавшегося Шевардина вели через Татьяновку в город, в тюрьму, на него вышло смотреть все село.
Сеял мелкий дождь, и земля размокла и осклизла, как сырая кожа.
В сетке дождя беспросветно-плакучими казались избы с обвисшими тяжелыми очеретяными крышами; но лица толпы были оживлены.
Длинный и тощий Иван Коваль громко жаловался о. Мефодию, что пропало теперь вплоть до суда его ружье, а о. Мефодий с силой перебивал:
— Что твое ружье! Тут двадцать рублей за разбойником пропало, и то молчи… Да и что двадцать рублей. У меня, может, через него целое состояние пропало, а не двадцать рублей.
Со стороны огородов бежала, накрываясь платком от дождя и подбирая юбки, та самая девка, которая боялась идти к Шевардину на поденку. На бегу она останавливалась и звонко кричала кому-то сзади:
— Фроська-a! Та иды-бо швыдче! Ведуть того, шо грахва убыв!
А в одном тусклом окне за кисейной занавеской Шевардин узнал чуть видное полузакрытое лицо писаря, но, когда он вгляделся в него, оно пропало, как ползучий призрак.
От дождя горизонт сделался смутен и узок; реяли плоские крыши, чернели трубы, дымились деревья; желтели кругом человечьи лица.
Шевардин двигался по скользкой дороге, опустошенный и спокойный; загадкой казалось ему, что было впереди, сказкой, что было сзади, сном, что было около.
1904 г.
Маяк в тумане
IЭто о годе двадцать восьмом: случайно застряло в старой моей записной тетради.
Да, приходится оговаривать это, — слишком стремительна стала жизнь, и сегодняшний день уже очень мало похож на день вчерашний.
Когда над морем, очень цепко присосавшись к воде, залегает плотный, волнистый, голубоватый, издали нехолодный даже, похожий на сбитое стадо белых овец туман, тогда отсюда, с горы, виден — и до чего же отчетливо! — весь изрезанный изгиб берега, и даже тот, самый дальний, похожий на голову нильского крокодила мыс, на котором по ночам сверкает маяк: три часа езды пароходом отсюда до этого маяка.
Мыс с маяком — он существует всегда, он каменный, вечный, и по ночам он подмигивает таинственно, но даже его съедает испарина моря, он расплывается в ней, зыблется, растворяется, перестает быть. И только туман над самой водою очерчивает вдруг его так ярко, только благодаря туману вдруг начинает он и днем глядеть в глаза всеми изломами своих базальтовых скал, откуда-то озаренных желтым, розовым, ультрамариновым.
Отхлынет от берега туман, унеся с собой очарование, и Пантелеймон Дрок, — весь голый, только ниже живота черный с красным горошком платок в обвязку, — весь медно-красный, весь состоящий из мускулов, пота и мозолей, перебивающий цапкой землю между своими кустами помидоров, баклажан, зеленого перца, посмотрит, бывало, на море и облегченно скажет:
— Ну, слава богу, черти его унесли!
На далекий, таинственный мыс он не посмотрит даже: ему не нужны ни мыс, ни маяк на нем. Он очень упористо стоит на своем куске земли босыми ногами, на которых большие пальцы величины чрезвычайной и даже отставлены от других пальцев на целый палец.
Земля его в уютной котловине и глядит на юг. Где она выше — там чистая рыжая глина, где ниже — там наносный черный шифер, и Дрок заставляет ее на рыжем выгонять лопушистый табак, на черном — пшеницу и кукурузу, а где шифер лежит глубоко, на целую лопату, — там у него огород. Для поливки в разных местах у него копанки с желтой дождевой водой, и в одной, самой большой, купаются его ребятишки, когда пасут корову.
Направо, внизу — город, налево, вверху — несколько домишек. В одном, ближнем, живет слабоумный, разбитый параличом старик, сорок лет прослуживший здесь в таможне. Теперь он получает пенсию. Когда уходит в город его жена, тоже старуха, Настасья Трофимовна, — ему уже через полчаса становится страшно одному сидеть в комнате; ступая правой ногой и подтягивая левую, опираясь на палку и держась за косяки дверей и выступы стен, он выволакивает себя наружу и, помещаясь между кустов так, чтобы виден был город, начинает кричать:
— На-а-стя!.. На-стя-а!..
Потом чаще, чаще, и совсем непрерывно, и очень долго:
— На-асть, насть-насть-насть… На-а-астя!..
Волосы у него длинные, белые, тонкие, как у детей, белая длинная борода, белое незагорающее лицо, и неизменная на нем черная тужурка, вся закапанная спереди. Голос у него был еще очень громкий. Фамилия его была Недопёкин.
Когда он видел Дрока, то кричал ему, но Дрок уже привык к этому и не отзывался. Жалости к старику у него не было, презрения тоже, — просто он был ему не нужен. Но рядом с Недопёкиным жил человек, которого он не любил: это был учитель пения — Венедикт Митрофаныч, человек уже пожилой тоже, но ученики звали его Веней. Дрок знал, что в школе он получал всего только сорок рублей, но проводил там не только целые дни, иногда и ночи, — это когда надо было готовиться к школьному спектаклю, шить и замазывать декорации: «Днем когда же?.. Ребята — разве они дадут?..» Или: «Ребята — они на тебе повиснут, разве от них уйдешь?»
Роста он был небольшого, с виду щуплый и хрупкий, но даже и ребята, которые целыми днями на нем висли, не могли его утомить.
Была одна ночь в марте, когда Веня подымался к себе из школы часа в два, но светила ущербная луна, роились звезды, кричали дикие гуси, пролетая на север, и тянуло тихим теплом с юга, а Дрок на своей земле равномерно звякал железом лопаты о камень, спеша закончить перекопку. Он копал недалеко от дороги, и Веня разглядел, что он до пояса гол, как и летом.