Сергей Дурылин - Колокола
Василий разогнул книгу и посмотрел.
— Старею, — сказал он. — Читалки худо глядят. А ты читаешь?
— Читаю, — весело отозвался Коняев.
— И много вас, читающих?
— Много, — засмеялся Коняев. — Будет еще больше. Скоро все будем читать.
— С колокольни-то не видно; все, которые читающие, которые нет, с колокольни все одинаковы. Который год гляжу, и глаза были зорки, а все — одинаковы, на кого ни гляжу. Наблюдаю с высоты. Все малы. Вот, Ходунов, Павел Иванович, какой человек! миллионщик! А погляди-ка на него с высоты — мал! И губернатор — может быть, он где и велик, а с колокольни мал. Ровнехонько, как все: ни больше, ни меньше. Тараканчики. Все — одинаковые тараканчики. Все — ползут, все движутся, все спешат, кто куда. А потом — глядишь — тараканчика другие тараканчики к нам несут. Пригляделся я. Все — одно. Рост у всех людей одинаков. Таракановый.
— А если с колокольни спуститься? — пытливо поглядел на Василия Коняев. — И посмотреть? Тогда как? а?
— Тогда — шумят. Кто на цыпочки становится: росту себе прибавить хочет, кого к земле пригибают, чтоб не приподнялся.
— А! ты это разглядел, что пригибают? — живо отозвался Коняев.
— Давно я разглядел. Да скучно смотреть. Все равно — таракашки. С высоты равны.
— А если и на низинé — вровень всех поставить?
— Невозможно это, — ответил сухо Василий.
— А коли попробовать?
— Пробуй. А не удастся: ко мне, на колокольню. Там все давно, с верху, сравнено. Уравняешь ты на низине, нет ли: а вверху все вровень: козявки.
Василий встал.
— Прощай. Спасибо, — сказал он ласково. — Не удерживай. Шумно тут, у вас, на низине. Отвык я. Когда и тебе нашумит низина, приходи.
— Примешь? — улыбнулся Коняев.
— Приму. Позвоним.
3.
Щека и обличитель Авессаломов умерли в один год.
Весь Темьян знал, что Авессаломова сразил первый автомобиль, появившийся в Темьяне.
В эту масленицу, как всегда, Авессаломов, в соломенной шляпе, в подряснике, опираясь на посох с Всевидящим Оком, вышел на улицу обличать ристающих. Он постарел: седины его отдавали в желть, — и от худобы стал казаться еще выше; он слегка покачивался от слабости, но также бодро, как всегда, шел по улице — и вещал:
— Горе ристающим! Всуе ристаетися! Ристалище ристающих исчезнут, яко дым!..
Он шел, грозно потрясая Всевидящим Оком, мальчишки также следовали за ним на неблизком расстоянии и дразнили его вполголоса, также напутствовали его встречные приказчики: «Валяй их! Катай!» — но он и не замечал, что пророчество его начинает сбываться — и «ристающие» начинают «исчезать, яко дым». Катающихся в воскресенье на масленице становилось с каждым годом меньше. В купеческих домах давно поговаривали:
— Выставку-то эту пора прекратить. Чтó людей-то смешить?
В число «ристающих» попадали теперь уже те, у кого не было собственных «колесниц»: подгулявшие приказчики катались на лихачах, какие-то подгородные учителя трусили на розвальнях, чинно и робко посматривая по сторонам, лубяные розвальни с целым ворохом ребят выезжали в ряд с купеческими санями.
Но все-таки, хоть и оскудевшее, ристание масленичное продолжалось, — и Авессаломов мог бы благополучно довести до конца свое пророчество, дойдя до собора и закончив, как всегда, великопостным звоном к вечерне, — если бы не случилось одно непредвиденное происшествие.
Уже приближался к собору Авессаломов и оттого бодрее и грознее возглашал:
— Вскую ристаете! Ристанию время престá! — и грозил Всевидящим оком, как вдруг ристающие все, как один, взяли несколько вправо, — и, шипя, вздрагивая от нетерпения, и выкрикивая что-то грубым и властным зыком, промчалась какая-то, неведомая Авессаломову, колесница. Она была без коней и мчалась с невероятной быстротой.
Авессаломов остановился, высоко поднял Всевидящее Око и, с ужасом глядя на колесницу, воскликнул с гневом:
— Горе…
Но тут же и оборвался: колесница, оставив позади себя всех ристающих, уже скрылась из виду, оставив после себя серое облако едкого дыма. Она уносила потомственного почетного гражданина Даниила Федоровича Ходунова.
Сраженный и сокрушенный Авессаломов понял, что не было никакой возможности донести какие бы то ни было пророчества до слуха ристающих в подобной колеснице: колесница мчалась с такой быстротой, которая уничтожала пространство при самом его начале. Было ясно Авессаломову: тот, кто сидит в подобной колеснице, какой он ни будь Ахав или Равоам, навсегда недостижим ни для каких пророков, сколько бы ни вопиял их глас.
Старик продолжал стоять пред невидимой колесницей без коней, он храбро и честно выкрикнул свое: «Горе…», но пораженный явной бесплодностью пророческого гласа, охнул и с сердечным шепотом: «Антихристово безкóние» — присел на приступку ближайшего дома, — и Всевидящее Око выпало у него из рук, и валялось на снегу.
Это видели, и подивились: никогда Авессаломов не сиживал во время пророчеств и никогда не выпускал из рук Всевидящего Ока. До того дошло, что один из мальчишек, следовавший на расстоянии за прорицателем, нарушил это расстояние и, видя, что Авессаломов сидит на приступке с закрытыми глазами, до того осмелился, что дотронулся до Всевидящего Ока и, приподняв его, объявил более робким товарищам:
— Верно, свинцовое!
В тот же вечер в городе передавали, что Авессаломов «сидел» на приступке долго и охал, а поднявшись, не пошел к собору, где всегда начинал прощеный звон, — а повернул прямо в ближайший переулок и, с трудом опираясь на Всевидящее Око, побрел к себе домой, к Егорью-на-Холуях.
— Не к добру это! — встречали некоторые рассказ об Авессаломове. — Повернул и пророчествие.
Другие отвергали весь рассказ, кроме того, что Авессаломов, действительно, «повернул» домой, — и объясняли причину поворота:
— Сшиб его ходуновский автомобиль. Ходунов с вокзала на фабрику ехал, а он и попади.
Третьи решали еще иначе:
— Не Авессаломов, а Апокалипсис под автомобиль попал. Ходунов раздавил Антихриста Лимузином.
Это определение Авессломовского «поворота» сделал Коростелев, рабочий из котельной на ходуновской фабрике, — поддержали правильность этого определения бывшие у него в гостях Уткин и Коняев.
Как бы то ни было, тут и был конец Авессаломову.
Придя домой после «поворота», он не просил у дьяконицы и дьякона положенного прощения, как делал это долгие годы; поставив в угол «Всевидящее Око», молча возлег на постель и отвернулся к стене.
Племянница долго не смела подойти к нему без зова, но, наконец, когда пора была садиться за ужин, осмелилась и спросила:
— Что вы, дядюшка? Или не можется?
Авессаломов повернулся к ней лицом и сказал очень тихо:
— Прошу прощения, но встать не могу для поклона.
— И не надо дядюшка, — отвечала встревоженная женщина. — Нас простите, Христа ради.
— Бог простит, — смиренно отвечал Авессаломов. — Позови Федора.
Дьякон, добрый человек, вошел с тем же вопросом, что и дьяконица:
— Что вы, дядюшка?
И так же чинно отвечал Авессаломов:
— Прошу прощения, — и за то, что встать не могу.
— И не вставайте.
— Не встану, — спокойно и уверенно сказал Авессаломов. — Позвать батюшку, — да Тришачиху.
— Не поздно ль? Завтра бы, усомнился дьякон.
— Завтра, — согласился Авессаломов. — До полудня.
— Утром, — обещал дьякон.
— Хорошо: теперь ступай.
Авессаломов опять повернулся к стене, и закрыл глаза.
— Уж дядя-то не вечный ли отпуск берет? — не без тревоги спросил дьякон жену.
— Да ведь ни на что не жалуется.
— Нужды нет. Батюшку просит.
— Стар стал. И пост.
— Так-то так, а будто в путь собирается.
Дьякон заботливо привел утром к Авессаломову священника. Авессаломов исповедовался и причастился.
Когда священник ушел, дьякон послал жену за Тришачихой на Перегонную.
Тришачиха в собственном доме, на Перегонной, занималась плетением кружев, за которые получила даже медаль на какой-то кустарной выставке, — и жила, окруженная двенадцатью котами всех мастей, до пятицветного включительно. Женщинам, осуждавшим ее за котов и говорившим: «Лучше бы ребенка взяла на воспитание, а то работаешь на тварь, — на котов жир!» — она отвечала:
— Не гордись, матушка: кошку, хоть тварь, в алтарь пускают, а тебя, будь ты хоть расчеловек, не пустят.
Дьякон говаривал ей:
— Ты хоть бы сократила число котов твоих до десяти или б еще одного прибавила, а то не хорошо: двенадцать — апостольское число. Надо или перегнать, или не догнать до него.
На это Тришачиха возражала:
— В двенадцати-то, батюшка, «раб и льстец» завелся; истинных-то одиннадцать всего оказалось: выходит, мое число особь, — а у меня на каждый месяц — отдельная тварь. Тринадцать не прокормлю, а убавлять — что ж лишнего на голод пускать?
И дьякон в свое время одобрил это:
— Разумно и не без рассуждения.
Вся же «Перегонная» и пол-Темьяна звали Тришачиху «Испуганная». Заболит ли у кого «поддых», или начнет у младенца «головка вúснуть», — сейчас посоветуют: