Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова - Виктор Владимирович Голявкин
Вместе с другими, мелькая голыми загорелыми коленками, бежал я через поле, и сердце моё колотилось от восторга, что наконец-то отец обнимет меня, возьмёт на руки, поцелует и я опять услышу его голос и такой уютный запах табака – ведь так давно я не видел отца, что короткая моя память о нём подёрнулась как бы пеплом и обернулась жалостью уже к себе за то, что я одинок без его грубых мозолистых ладоней, без его голоса, без его взгляда на себя. Я бежал, поглядывая то себе под ноги, то на отца, у которого я различал уже родинку на виске, и вдруг увидел, что лицо его стало несчастным, и чем ближе я к нему подбегал, тем беспокойней становилось в шеренге, где стоял отец…
Выйдя через калитку в лес, мы повернули направо, в сторону ротонды, которую когда-то начал строить наш сосед, но не достроил, и теперь она дико серела своим бетонным куполом и колоннами среди зелени елово-ольховой чащи, и которую ты любил подолгу, с восхищением рассматривать.
Слева от нас катила по камешкам свои струи крошечная речка Яснушка. Мы её пока не видели за разросшимися кустами орешника и малины, но знали, что тропинка выведет нас к обрыву под ротондой, под которым медленно кружатся хвоинки и редкие листья в небольшом тёмном омутке.
Почти отвесными столпами прорывалось к нам солнце, в его свете медово горели волнистые потёки смолы, кровяными каплями вспыхивала там и сям земляника, невесомыми табунками толклась мошкара, невидимые в густоте листвы, перекликались птицы, мелькнув в солнечном луче, переметнулась с дерева на дерево белка, и ветка, мгновение назад оставленная ею, закачалась, мир благоухал…
– Смотри, Алёша, белка! Видишь? Вон она, смотрит на тебя…
Ты посмотрел вверх, увидел белку и выронил палку. Ты всегда её ронял, если тебя вдруг занимало что-то другое. Проводив белку взглядом, пока она не скрылась, ты вспомнил о палке, подобрал её и снова пустился в путь.
Навстречу нам, по тропе, прыгая так высоко, будто он хотел полететь, выскочил Чиф. Остановившись, он некоторое время созерцал нас своими глубокими длинными, как у газели, глазами, спрашивая: бежать ли ему всё вперёд, не собираемся ли мы поворотить назад или в сторону? Я безмолвно показал ему на тропинку, по которой мы шли, он понял и опрометью бросился дальше.
Через минуту мы услышали его азартный лай, не передвигавшийся по звуку, а доносившийся из одного места. Значит, он никого не гнал, а что-то нашёл и звал нас поскорее прийти.
– Слышишь? – сказал я тебе. – Наш Чиф что-то нашёл и зовёт нас!
Чтобы тебе не исколоться об ёлки и побыстрее дойти, я взял тебя на руки. Лай раздавался всё ближе, и скоро под огромной прекрасной берёзой, стоявшей несколько особняком на едко-зелёной, сиреневой и жёлтой моховой полянке, мы увидели Чифа и услышали не только его лай, но и страстные, задыхающиеся всхлипывания во время вздохов.
Он нашёл ёжика. Берёза стояла метрах в тридцати от тропинки, и я в который раз подивился его чутью. Весь мох вокруг ёжика был вытоптан. Завидев нас, Чиф принялся брехать ещё пуще. Я поставил тебя на землю, оттащил Чифа за ошейник, и мы присели перед ёжиком на корточки.
– Это ёжик, – сказал я, – повтори: ёжик.
– Ёжик… – сказал ты и тронул его палкой. Ёжик фукнул и слегка подскочил. Ты отдёрнул палку, потерял равновесие и сел на мох.
– Ты не бойся, – сказал я, – только его не надо трогать. Вот теперь он свернулся клубком, одни иголки торчат. А когда мы уйдём, он высунет носик и побежит по своим делам. Он тоже гуляет, как и ты… Ему нужно много гулять, потому что он спит целую зиму. Его засыпает снегом, и он спит. Ты помнишь зиму? Помнишь, как мы катали тебя на санках?
Ты улыбнулся загадочно. Господи, чего бы я не отдал, чтобы только узнать, чему ты улыбаешься столь неопределённо наедине с собой или слушая меня! Уж не знаешь ли ты нечто такое, что гораздо важнее всех моих знаний и всего моего опыта?
И я вспомнил тот день, когда приехал за тобой в родильный дом. Ты представлял из себя тогда довольно тяжёлый, как мне показалось, тугой и твёрдый свёрток, который нянечка вручила почему-то мне. Я ещё не донёс тебя до машины, как почувствовал, что внутри свёртка – тёплое и живое, хоть лицо твоё было прикрыто и дыхания твоего я не ощущал.
Дома мы сразу же распеленали тебя. Я ожидал увидеть нечто красное и сморщенное, как всегда пишут о новорождённых, – но никакой красноты и сморщенности не было. Ты сиял белизной, шевелил поразительно тонкими ручками и ножками и важно смотрел на нас большими глазами неопределённого серо-голубого цвета. Ты весь был чудо, и только одно портило твой вид – пластырная наклейка на пупке.
Скоро ты был снова спелёнат, накормлен и уложен спать, а мы все пошли на кухню. За чаем разговор начался для женщин упоительный: о подгузниках, о сцеживании молока перед кормёжкой, о купании и о прочих столь же важных предметах. Я же всё вставал, присаживался возле тебя и подолгу рассматривал твоё лицо. И вот когда я пришёл к тебе в третий или четвёртый раз, я вдруг увидел, что ты улыбаешься во сне и лицо твоё трепещет…
Что значила твоя улыбка? Видел ли ты сны? Но какие же сны ты мог видеть, что могло тебе сниться, что мог ты знать, где бродили твои мысли и были ли они у тебя тогда? Но не только улыбка – лицо твоё приобрело выражение возвышенного, вещего знания, какие-то облачка пробегали по нему, каждое мгновение оно становилось иным, но общая гармония его не угасала, не изменялась. Никогда во время бодрствования – плакал ли ты или смеялся, или смотрел молча на разноцветные погремушки, повешенные над твоей кроваткой, – не было у тебя такого выражения, какое поразило меня, когда ты спал, а я, затаив дыхание, думал, что же с тобой происходит. “Когда младенцы так улыбаются, – сказала потом моя мать, – это, значит, их ангелы забавляют”.
Вот и теперь, сидя над ёжиком, на мой вопрос ответил ты неясной своей улыбкой и промолчал, и я так и не понял, помнишь ли ты зиму. А первая твоя зима в Абрамцеве была чудесна! Такой обильный по ночам выпадал снег, а днём так розово сияло солнце, что и небо становилось розовым, и мохнатые