Тетрадь Катерины Суворовой - Линор Горалик
+
Принесла я с заднего двора всяких палочек, подпереть наш с тобой дворец в три этажа. Вылепила нам ванну на каждом этаже! Глупо, да? Уберу, только на первом этаже оставлю. Будет у нас на первом этаже огромная роскошная ванная и туалет отдельный. И там же будет моя комнатка с большим-большим окном, но главное – устрою нам там салон с креслами и диванами, чтобы наши друзья приходили и вели с нами разговоры, какие хотят и сколько хотят. И дверь у нас будет запираться на сто засовов, а стеречь ее я посажу медведя, и никто до нас не доберется – уж медведь-то наш будет знать, кого впускать, а кого рыком прогнать за тридевять земель. А весь второй этаж будет твой, весь-весь, и там будет самая прекрасная детская на свете, где мы с тобой будем играть и учиться, и я нам налеплю туда самые прекрасные игрушки, какие только могу придумать. Хочешь железную дорогу? Я знаю, ты хочешь, будут у тебя железная дорога на всю комнату и все наши с бабушкой книжки. А во дворе у нас будет стоять электрический автомобильчик, я такой в журнале видела, и мы с тобой будем ходить гулять на озеро, долго-долго, – ты будешь на автомобильчике ехать, а я на велике, а медведь наш будет рядом бежать и нас сторожить. И еще у нас будут собачки, большие и маленькие, и мы их всех с собой возьмем. А на третьем этаже будет у нас студия огромная, светлая, я уже придумала, как окна делать. С холстами, и столами, и кисточками, и красками, и мы с тобой будем лепить и рисовать и все, что сделаем, дарить друзьям, когда они приходят. И будет у нас лучшая жизнь на свете, мой дорогой.
+
Видела на улице инвалида без одной ноги, он шел на костылях, пиджак с медалькой на нем болтался как на вешалке, и маленький мальчик бабушке громко кричал: «Бабушка! Бабушка! Смотри, дядя с одной ногой!» – и бабушка шипела, таща мальчика за руку: «Не тычь пальцем!» – и утащила-таки в булочную, но мальчик еще долго выворачивался и смотрел. Я где-то читала, что слоны подолгу рассматривают своих раненых и убитых: учатся, пытаются понять на будущее, что произошло. А мы нет.
+
Вспоминала все свои альбомы по искусству, которые остались на той квартире, и горевала, и даже была у меня минута слабости: позвонить, попросить забрать. Начал точить червь: что за гордыня, Катерина? Позвони, да приди, да попроси. Но как представила себе… Перехватило дыхание, и разозлилась на себя ужасно. Нет, нет, нет и нет. Не пойду туда и просить не буду, а еще боюсь, если честно, – сердце мое не выдержит туда войти и даже наши книжки в руки брать. Нет. Теперь они во мне живут, и этого достаточно. А вот одна книжечка крутится у меня в голове, ничего сделать не могу: крутится и почему-то злит. «Основы рисования человеческой фигуры». Я когда-то, помню, села и всю ее за месяц прошла, очень полезная книжка, мне тогда так казалось, научила меня все правильно <последнее слово подчеркнуто> делать. А сейчас я тебе скажу: я бы ее тебе не дала. Никого не слушайся, мой дорогой. Рисуй как попало. Начинай рисовать хоть с пятки, хоть с глаза, хоть с мизинца. Очень мне хотелось делать все правильно, все как у них надо, а теперь я понимаю, что это все про одно и то же, про одно и то же, по клеточкам ходить. Это я писать не буду, я тебе сейчас словами все объясню, но это все про одно и то же, мой дорогой. Не подчиняйся этому.
+
Я же вечно была председателем совета отряда, громче всех речовки выкрикивала, а теперь понимаю: это чувство, когда ты впереди всех маршируешь и речовки кричишь, – его помнить надо. Сердце твое в этот момент разрывается от восторга, оттого, что ты со всеми <подчеркнуто>, что ты не один <подчеркнуто>. А теперь мне смешно это вспоминать, смешно и стыдно, – а немножко и не стыдно. Не стыдно – потому что это мое маленькое сердце веры искало и не находило. Это то же самое чувство, мой дорогой, только излитое впустую, на пустое место. Я теперь все про этих людей понимаю, понимаю и жалею их ужасно. Это как если бы ты нес в себе сосуд с расплавленным золотом и в унитаз его выливал, потому что от тебя в страшной тайне держат, что из него в другом месте льют великую, прекрасную статую. Нет, слабое получилось сравнение, дурацкое, но ты поймешь меня.
+
Сколько я не писала сюда? Неделю? Десять дней? Очень плохо мне было, мой маленький соколенок, мой ягненочек, мой дорогой. Прости, прости, прости, что я оставила тебя, но я же не оставила тебя, я говорила с тобой все время, все время. Пожалуйста, не пугайся, когда со мной такое происходит. Это как… Черный туман начинает наползать на меня, и вдруг я не понимаю, как жить. Я лежала все эти дни, я не хочу описывать тебе их. Но я говорила с тобой, я находила силы говорить с тобой, говорить тебе, что все будет хорошо, это пройдет, это пройдет, это всегда проходит. Очень трудно помнить, что это всегда проходит, но Господь милостив, он дал мне силы это повторять, и я повторяла. И знай: что бы я в такие моменты ни думала там себе, я никогда, никогда, никогда тебя не оставлю. Я поняла там, в этом черном тумане, почему самоубийство – великий грех: вовсе не потому, что, как глупые люди говорят, «жизнь принадлежит Господу», – Господь все поймет, ему и объяснять ничего не надо. А потому, что это страшная жестокость, мой дорогой. Страшная жестокость по отношению ко всем, кто остается, страшный, немыслимый эгоизм, это уму непостижимо. Абсолютно надо быть одиноким, одному