Сказ о том, как инвалид в аптеку ходил - Дмитрий Сенчаков
Переглянулись Птерька с Криськой. Запели нечто, отрепетированное по случаю ещё в ранней юности:
— Тили-тили.
— Трали-вали.
— Пролетели.
— Прозевали.
— Тарам!
— Пам?
— Пам!
Хряпнул Никодим пивка и подобрел.
— Дни рождения есть зло, — делится наболевшим учётчик, — накорми, напои, сам нажрись, упейся, и всё чего ради?
— Как чего ради? — смекнула Криська. — Чтобы в следующий раз уже кто-то другой кормил и поил, когда его день об плетень случится.
— Круговорот деньрожденческий, — развивает идею Птерёк, — заимей друзей с именинами на каждую дату и живи по кругу. Накормят и напоят. А ежели повезёт найти того, кто в твой персональный день народился — так ещё и смимикрировать можно, чтобы самому не подставляться.
— Ну да… — напрягся Никодим. — Только общественность рано или поздно спросит с члена коллектива: а что это мы по вашу душу, уважаемый Пётр Евстигнеевич, ни разу не отпьянздвовали?
— А он двадцать девятого февраля родился, наш Пётр Евстигнеевич! — зажглась Криська. — Не каждый год такое случается.
— Ну, повезло чуваку, что тут скажешь, — пожал плечами Никодим и свернул шею второму баклажану.
— Только не двадцать девятого, а тридцатого, — поправил подружку Птеря, — в тот год коррекцию хода времени производили. Добавили одну треть секунды. Так получилось, что после двадцать девятого февраля проскочило наикратчайшее тридцатое, вот я в тот момент как раз и родился.
— Выдумщик! — фыркнула Криська. — Кстати, кавалерия, а где моё шампанское? Почему дама до сих пор трезва?
Спохватился Авокадиков, шибанул пробкой в потолок, наполнил подставленный Никодимом кубок. Насладилась Криська сладким шипучим вином, полетели вертолёты в её безалаберной головке. Зажевала прима зефирину «Шармэль» и перебила праздно болтающую о том о сём кавалерию свою:
— Зло, как оно есть — вовсе не дни рождения.
Осеклись мужчины. Смотрят с покорностью на Криську, ждут развязки.
— Зло — это книги. Полезла на антресоли за старым утюгом, так как новый сгорел. А ведь лезу и думаю: самый раз сейчас утюгом по башке получить, и вообще уже никогда никуда не ездить. И ведь получила! Только не утюгом, а книгой. Большой и увесистый советский энциклопедический словарь. Да! Прямо так и называется. Не спорьте! Звёзды как надо из глаз брызнули. Стою на табуретке вся в клубах пыли и тихо офигеваю.
— Нет, Криська, неправда твоя. Вот и Радим Силантич подтвердит: самое зло, как оно есть — это аптеки! Если б не злая аптека, сидел бы щас Силантич в тепле, на кухне с супружницей своей Бестиановной, и почки б у него не болели. Но старик наш — герой! Борется со злом с самого утра! С тех пор как не смог противопоставить конскому ценнику свою единственную карманную банкноту, коя номиналом не вышла. И как поймал кураж — его не остановить теперь никакой железнодорожной автоматикой. Стрелки переводить бесполезно. Семафоры бессильны. Силантич, как локомотив: прёт на острие, добирает ускользающие от него краски жизни в наше сугубо сероидное время. А теперь скажите мне, дорогие мои, что же есть самое достойное в его примерном поведении?
— И что же? — приподнял седую бровь учётчик.
— То, что он ни на минуту не забывает о своих друзьях. Верно, Силантич?
Чокнулись чашками с отбитыми ручками Птеря и Никодим, потянулась к ним и Криськина ручонка с единственным в путевом вагончике кубком. Шампанское благородно искрилось в лучах одинокой лампочки, свисающей на чёрном проводе с фанерного потолка.
— Чокнитесь и вы с нами, а Радим Силантич! — умеет Криська уговаривать. Играет бровками вокруг ярко-накрашенных глазищ. — За ваше здоровье!
А Радим Силантич более ничего не пил. Он стёк с подушек куда-то вбок. Сиял широко распахнутыми глазами. Ему было криво, тепло, пьяно и дружно. Так хорошо, как давно уже не было, и вряд ли когда-нибудь ещё будет. У сложенных стопочкой стариковских ног вилялся со своим хвостом преданный беспородный пёс Рыжелье.
— Здоровьишко наше, — отозвался на призыв дамы тактичный Радим Силантич, — а в горлышко ваше!..
Затевались новые беседы. Горбун рассказал, что вовсе никакой он не Балабанов, как записано в отделе кадров. Барабанов он. Но дед родной пацанёнком «р» не выговаривал, а фамилию беспризорные власти записали с его слов. Криська помечтала, что скоро в связи с глобальным потеплением у них будут расти мандарины. На что Птеря парировал, что политики — дурачьё, и в глобальных процессах ничё не смыслят, ведь на самом деле грядёт глобальное утепление: утепляться будем все, и утеплять придётся буквально всё: обувь и шапки, колодцы и маршрутки, стены пятиэтажек и трубы тепломагистралей.
Но бухой Радим Силантич в этих беседах участия не принимал. Уж так ему сделалось хорошо, что старик задремал. Снилась ему какая-то требуха. Потом вроде прибыли сумерки, а за ними и вечер приплёлся. Навалился на квадратное окошко вагончика, застил отблесть закатную. Сам смурной, рыхлый, а спинища его широченная тянется от края до края — с северо-запада до юго-востока.
Это уж Радим Силантич потом приметил, когда из вагончика на воньздух выбрался подышать. Птерька с Криськой тоже рядом вертелись. Окосевшая от шампусика Криська смолила «Вог» с ментолом. Хоть какая-то нотка в воньздухе была с веселинкой.
— Куда ж ты, старик, собрался? — тянет Силантича за бушлат Птеря Авокадиков. — Погоди, ща мы все соберёмся, да мотор закажем.
Но Птерёк и сам бухой, ему бы за углом вывернуться, выговориться, прощения у мамаши покойной попросить, что жизнь непутёвую ведёт. Да перед примой неудобно. Глотается сам с собой, с воньздухом, с ноткой ментола в нём. На старика Авокадикову на самом деле фиолетово, не по злобе душевной, а так, в состоянии надлома утратив присущий ему личностный комфорт, в поисках собственного пятого угла.
Ничего не ответил Радим Силантич, да и не слыхал он, что там Птерька такое бормочет. Заковылял на своих костыликах прочь. То ли направо, то ли налево, да только мысль Радима Силантича была настолько кристально ясна, насколько же и очи его не различали ничего вокруг. Верный друг Рыжелье неслышно семенил рядом.
Проделал Радим Силантич на костылях своих штук двести одинаковых шагов вдоль вагонов с сероводородом, да споткнулся на двести первом. Лихо споткнулся, впечатался лбом в самую гущу багряного острого гравия. Да так впечатался, что отфутболилась ондатровая шапка, что пробил его к чёрту, этот гравий, и оказалась голова его будто бы внутри насыпи, и словно всю свою любимую чугунку ветеран-путеец разглядел с исподней точки.
И так ему всё развиднелось в мире этом, и так все заколдобистости в сознании его попритёрлись… Вся жизнь показалась Радиму Силантичу простой, как рабочая