После пожара - Уилл Хилл
– Хорошо, – говорит доктор Эрнандес, отложив ручку в сторону. – Меньше всего я хочу, чтобы ты чувствовала себя под каким бы то ни было давлением. Могу лишь догадываться, как тебе тяжело, так что, пожалуй, на данный момент будет лучше, если ты вернешься к себе, и мы продолжим общение завтра. Ты не обязана говорить со мной, и, гарантирую, никто – и я сам в первую очередь – не станет тебя принуждать. Однако, если бы я искренне не верил, что наша беседа пойдет тебе на пользу, меня бы здесь не было.
Я подавляю желание кивнуть, в то время как отец Джон в моей голове орет, что я еретичка и что он всегда знал: я притворщица. Доктор Эрнандес снова кивает, дарит мне широкую улыбку и принимается складывать блокноты и ручки в кожаный портфель.
– Ну ладно, – произносит он, – отдыхай. Увидимся завтра.
Сестра Харроу отводит меня обратно в мою комнату. Пока мы идем по серым коридорам, я молчу, и все же перед тем, как закрыть и запереть дверь, она мне улыбается.
Я обвожу помещение взглядом – полагаю, теперь это мой дом. Тут не сказать чтоб просторно, но и не тесно; на Базе было много комнатушек куда меньше размерами, к тому же здесь есть умывальник, туалет, письменный стол и стул. Дверь запирается снаружи, так что всё практически по-старому.
После того как сестра Харроу привела меня сюда вчера вечером, я обнаружила на столе стопку одежды, а рядом – толстую пачку бумаги и коробки с карандашами, ручками и восковыми мелками. Серые тренировочные штаны, белье и носки, футболки, толстовки, спортивные тапочки на резиновой подошве. Большинство вещей в целлофановой упаковке, на всех – ярлычки с ценой. Кое-что из этого надето на мне сейчас. Без сомнения, это первая в моей жизни новая одежда.
На стене над дверью – электронные часы; светящиеся цифры на табло показывают 10:17. Сестра Харроу сказала, что каждый день ровно в девять утра будет приносить завтрак и в половину первого – ланч, а что я должна делать в перерыве, понятия не имею.
Я ложусь в постель и какое-то время рассматриваю потолок, после встаю и меряю комнату шагами, пока мышцы в ногах не начинают ныть, а в обожженной кисти под повязкой снова не вспыхивает боль. Тогда я сажусь за стол.
После Чистки на Базе запретили все книги, кроме Библии, бумаги и карандашей почти не осталось, но у меня сохранился простой альбом для рисования, который отец Патрик подарил мне, когда я еще была маленькой. Центурионы не могли не знать о нем – я никогда не прятала альбом, – но почему-то его не отбирали. На каждом листе я рисовала по десятку раз, пока он сплошь не покрывался бороздами – следами карандашных линий, стираемых вновь и вновь. Когда начался пожар, альбом лежал у меня в комнате, а стало быть, сгорел.
Я достаю из пачки листок и провожу пальцами по его поверхности. Он гладкий, ни разу не использованный. Новехонький. У него нет истории. Я сверлю взглядом белую стену, пока мой разум не очищается, затем беру из пластмассовой вазочки карандаш и начинаю рисовать.
Уже давно все то, что появляется на бумаге, возникает как будто помимо моей воли. Я собираюсь нарисовать собаку, космический корабль или остров в море, но в итоге всегда выходит одно и то же, словно бы карандаш оживает в моих пальцах и знает мои истинные намерения лучше, чем я сама. Я более-менее представляю, кто такой психиатр, – помню с тех времен, когда нам еще разрешалось смотреть телевизор и читать книги, – хоть и не призналась в этом доктору Эрнандесу в ответ на его вопрос. Он бы наверняка сказал, что через рисунки проявляется мое подсознание. Возможно, так оно и есть, но какая мне разница – я же не собираюсь их ему показывать.
Я набрасываю первые линии, и почти мгновенно знакомый образ переносится из воображения на бумагу. Я заменяю карандаши цветными ручками и позволяю себе погрузиться в монотонность повторов. Мои пальцы действуют сами собой, а в голове всплывают бессвязные, обрывочные воспоминания…
…мой отец – хоть я и понимаю, что вижу не реального человека, каким он был, а лишь ту его версию, которую мое сознание оживило по старой фотографии. Он улыбается мне, и я размышляю, действительно ли он так выглядел, когда улыбался; движущиеся люди смотрятся иначе, нежели застывшие в фоторамке…
…огонь, что вырывается из окон часовни и несется по сухой земле, словно дикий зверь в погоне за добычей, клекоча от кровожадного восторга…
…лицо Хани, когда она ответила «нет» отцу Джону – глядя ему в глаза и понимая, что говорит ересь…
…мама, какой я запомнила ее в последний раз: она сидит в кузове красного пикапа и не отрывает взгляда от моего лица, а руки сжимают один-единственный пластиковый мешок для мусора – в нем все ее имущество…
…Нейт, чей силуэт возвышается надо мной в темноте; глаза широко распахнуты, голос полон тревоги, в ладонях – запрещенные предметы…
…запертая дверь в подвале Большого дома…
…отец Джон в ту минуту, когда стало ясно, что его пророчества наконец сбылись и прислужники Змея уже у ворот. Я восстанавливаю в памяти его лицо, пытаясь прочесть на нем уверенность, на которой держался Легион, которая убеждала моих Братьев и Сестер – и довольно долго и меня, – что Господь убережет их и дарует великую победу. Я ищу ее – и не нахожу…
…Элис с вывалившимися внутренностями…
…танк, ползущий через двор…
…кровь…
…гильзы от пуль…
…кровь, так много крови…
…весь мой мир за считаные мгновения до конца…
По спине пробегает озноб, я ежусь, потом опускаю взгляд на бумагу и вижу ту же картинку, что и всегда. Бόльшую часть листа занимает вода, светло-голубая, в белых крапинках. Не знаю точно, что это – озеро, океан, река или что-то еще, так как самый большой водоем, который мне довелось видеть собственными глазами, – это фонтан на площади Лейфилда. Чем бы оно ни было, я рисую это не по памяти.
Изрезанные бурые утесы, встающие из воды, соседствуют с широкой полосой земли, покрытой сочной зеленой травой, столь непохожей на спекшуюся рыжую пыль пустыни. Вдали от утесов – маленький домик с бледно-голубыми стенами, белой крышей и трубой; серый