Ничего, кроме нас - Дуглас Кеннеди
Моя мать, насквозь предсказуемая, вечно изрекающая в качестве утешения прописные истины, обронила недавно фразу, в которой сверкнула скрытая мудрость: «Семья — это всё… вот почему так нестерпимо больно».
Я оцениваю все это с довольно шаткой позиции — заглядываю через беззаботную пропасть юности в свое четвертое десятилетие, всматриваюсь в свой персональный ландшафт, замусоренный всякой дрянью, по большей части унаследованной или собственного производства. Пытаюсь понять, когда началась эта череда неурядиц. Когда же все мы выбрали ее?
Очнувшись, я перевела взгляд на рукопись, подняла еще непотухшую сигарету. Сделав еще одну затяжку, чтобы успокоиться, взялась за ручку.
Все семьи суть тайные общества.
К этому, будь это моя книга, я бы добавила следующие строчки:
И если прошедшие два десятилетия научили меня чему-то, так это важной истине: несчастье — это выбор.
Часть первая
Глава первая
Ностальгия — удел консерваторов. Все эти разговоры о старых золотых денечках, когда жизнь была проще, мораль и этические ценности яснее, а люди уважали закон, — универсальный язык для всех, кому трудно справляться с вызовами настоящего времени. Вот только образ истории у людей, вспоминающих по поводу и без повода «былые времена», больше смахивает на открытку, благостную, отретушированную и позолоченную, как обложка мормонской брошюры с описанием рая.
Мормоны. Вспоминаю свою первую встречу с парой этих «Святых последних дней». Это было в сентябре 1971 года, рано утром, перед моим отъездом в школу. Первый учебный день выпускного года. Мама готовила отцу завтрак, по крохотному 12-дюймовому «Сони Тринитрон» гремело «Сегодня»[3]. Телевизор мама с дальним прицелом разместила на столешнице, чтобы видеть экран во время «уничтожения продуктов». Именно так папа всегда отзывался о готовке и кулинарных способностях своей жены: таланта-де у нее к этому нет, поэтому вся еда получается пресной и безвкусной. Я разделяла папино мнение настолько, что с недавних пор начала сама готовить себе ужин и даже ходила в магазин Эй и Пи на главной улице Олд-Гринвича и на те деньги, которые зарабатывала по выходным, покупала для себя еду.
Я вообще обожала делать все по-своему. На той неделе это выразилось в ношении деревянного знака мира на плетеной веревке, который и сейчас болтался у меня на груди. Я нашла его на прошлых выходных, бродя по городу с моим тогдашним парнем, Арнольдом Дорфманом. Арнольд был одним из немногих евреев в этом уголке Коннектикута; на свою беду, он переехал сюда с Манхэттена. Стоило папе увидеть у меня на шее знак мира, как он разразился тирадой о «розовом» влиянии отца Арнольда. Пару недель назад на местном фуршете, куда были приглашены и мои родители, тот допустил роковую ошибку, не одобрив решение Никсона и Киссинджера о бомбардировках Камбоджи. Пока родители присутствовали на приеме, Арнольд заходил ко мне, чтобы часок позаниматься уроками и пятнадцать минут сексом. Арнольд есть Арнольд — он рассчитал, что вечеринка окончится в половине девятого, и вышел из моей комнаты в восемь десять… точность была одним из его безобидных наваждений. И правда, входная дверь открылась в восемь тридцать пять. Родители вернулись домой. Через несколько секунд они уже начали ссориться, и голос отца звучал так, будто последние выпитые им четыре мартини с водкой были лишними.
— Не учи меня, как мне разговаривать, — услышала я его крик.
— Я уже тебе не раз говорила, я говорила тысячу раз — стоит тебе выпить, и ты сам не соображаешь, что мелет твой длинный ирландский язык.
Это был голос моей матери — урожденной Бренды Кац из Флэтбуша, что в Бруклине. Громкий, осуждающий — именно таким тоном она обращалась к каждому из нас всякий раз, как ей что-то не нравилось. Я не то чтобы винила ее за бичевание, которому она подвергала отца. С тех пор как Соединенные Штаты покатились по никем не предвиденному новому «радикальному» пути, папа все чаще приходил в ярость из-за внутренних беспорядков в стране, которую в свое время поклялся защищать как «верный долгу» ветеран морской пехоты США. Мама между тем неоднократно высказывалась против наших бомбардировок в Юго-Восточной Азии.
— Я не нуждаюсь в том, чтобы этот пацифист-иудей… этот докторишка читал мне лекции о войне.
— Прекрати называть его иудеем.
— А что такого? Это лучше, чем «еврейчик».
— Ты сейчас похож на своего отца.
— Не говори плохо о покойнике.
— Даже если ты сам его ненавидишь.
— Мне можно о нем плохо говорить, а тебе нет. Если на то пошло, для папы «еврейчик» было бы слишком вежливо. «Жид» — вот это больше в его стиле.
— А сейчас ты просто пытаешься продемонстрировать мне свой антисемитизм.
— Как я могу быть антисемитом? Я женат на тебе. Хотя, возможно, именно это и сделало меня антисемитом.
— Мой папочка услышит, что ты сказал.
— Папочка… папочка! Тебе сорок четыре года, а ты все сюсюкаешь, как малолетка только что после бат-мицвы. Мы с твоим папочкой друг друга понимаем: ты избалованная и капризная. И он знает, кто тебя испортил: он сам и твоя сплетница-мамаша.
— Ну, опять за свое! Давай-давай, скажи еще, что ты меня ненавидишь.
Отец не успел ответить утвердительно. Я услышала звон разбитого стекла, хлопнула дверь, и мать разрыдалась. Тогда я подошла к проигрывателю и поставила свой любимый на тот момент альбом: Blue Джони Митчелл. Мне очень хотелось быть похожей на нее — независимой, поэтичной, страстной девушкой-хиппи, с нежным романтичным сердцем, но при этом видящей насквозь всех этих паршивых мужиков и конформистское ханжество американской жизни (и плевать, что она была канадкой). Вот было бы здорово оказаться сейчас одной на дороге и ехать куда-то… ехать, ехать…
Я часто завидовала своему брату Питеру. Старше меня на шесть лет, он учился на факультете богословия Йельского университета. Питер всегда учился блестяще. Сначала он подал документы в университет Пенсильвании и получил полную стипендию, после чего испугал маму, объявив, что после колледжа берет годичный отпуск и хочет поработать в Американском совете церквей в южных штатах. Отец забеспокоился по поводу безопасности Питера, «потому что нет никого тупее неотесанного южного болвана с ружьем в руках». Такие противоречия во взглядах отца были необъяснимы. Он мог