Почтовые открытки - Энни Пру
– Ты не можешь бросить нас один на один с этой фермой, – сказал Минк глухим голосом, в котором наряду с гневом послышалась жалость к себе. – Господи Иисусе, у твоего брата только одна рука, у меня не осталось здоровья, после того как меня переехал трактор. Будь я здоров, я бы выбил из тебя эту дурь. У тебя совсем крыша съехала? Скажи на милость, как мы с Дабом одни сможем, черт возьми, доить вручную девятнадцать коров, в том числе двух твоих проклятых голштинок и ту, что лягается? Господи, ненавижу, как она смотрит. Сукин ты сын, мы же просто не справимся.
Черт побери! Ладно, голштинки – хорошие коровы, лучше, чем эти недомерки-джерси. Они дают почти вдвое больше молока, чем джерсейские. – Он с облегчением ударился в старый спор. – Но ты посмотри, сколько они жрут. И молочного жира у них вполовину меньше, чем у джерсейских. Джерси созданы для здешних мест. Наших скудных пастбищ им достаточно, чтобы дела на ферме шли хорошо. Они выносливые. И вот что еще я тебе скажу: не успеешь ты и шагу ступить с фермы, как тебя прихватят за задницу и наденут на тебя мундир. Идет война, если ты не забыл. Работа на фермах сейчас очень важна. Забудь о Западе. Ты что, газет не читаешь? И радио не слушаешь? Пыльный котел[3] высушил и сдул все фермы на Западе. Никуда ты не поедешь!
Даб ловко чиркнул спичкой о ноготь большого пальца и закурил сигарету.
– Мне пора, – сказал Лоял. – Я должен ехать. В Орегон или в Монтану – куда-нибудь.
– «Заведи свою пластинку снова, Чарли, всем нам нравится под нее танцевать», – пропел Даб, выпуская дым из ноздрей.
Джуэл обхватила лицо ладонями и провела ими вниз по щекам, от чего лицо ее вытянулось, и за стеклами очков стала видна красная изнанка нижних век.
– Не знаю… – сказала она. – А как же армейский ужин, который мы устраиваем в субботу вечером? Большой ужин с тушеной говядиной, на армейский лад, с самообслуживанием. И я надеялась, что в воскресенье утром ты меня отвезешь в церковь. Может, останешься? И Билли всегда работает там за повара и раздает еду. Ради этого она должна остаться.
– Именно Билли настояла, чтобы мы уехали сегодня. На то имеется причина. Уговаривать нас бесполезно. – Лоял резко наклонился над столом, в просвете между разошедшимися бортами рубашки показались курчавые черные волосы на бледной синеватой коже.
– Боже милостивый, я все понял! Ты ее обрюхатил. И она хочет сбежать отсюда, чтобы никто не узнал. Для таких, как ты, парней, которые, едучи по глубокой колее, загоняют себя в тупик и потом не могут развернуться обратно, существует название, но я не стану повторять его в присутствии твоих матери и сестры.
– Эй, Лоял, – вставил Даб, – если ты уедешь, ферме хана.
– Да, я знал, что будет тяжело – все равно что вариться в кипящем говне, но не знал, что будет настолько плохо. Неужели вы ничего не понимаете? Я уезжаю!
Он взбежал по лестнице в комнату со скошенным потолком, которую делил с Дабом, оставив позади нетронутый окорок на своей тарелке, перевернутый стул, отлетевший от стола, когда он вскакивал, лицо Мернель, отражавшееся в засиженном мухами зеркале. Схватив старый чемодан, он открыл его и швырнул на кровать. Потом, сжимая в руках скомканные рубашки, с минуту стоял над чемоданом, распахнувшим свой зев, словно в крике. Внизу все больше распалялся Минк, теперь его голос ревел, что-то хлопало и гремело – то ли дверь, то ли что-то в кладовке. Лоял бросил рубашки в чемодан и в этот момент понял, что все сместилось, дорога его жизни отклонилась от основного пути; не в тот миг, когда Билли с глухим стуком рухнула на землю под необузданным слепым порывом его похоти, а сейчас, когда рубашки вялой кучей хлопка упали в чемодан.
В шкафу он нашел спрятанную в ботинок бутылку Даба, покрепче завинтил на ней пробку и тоже швырнул в чемодан; перекинув жесткий ремень через замо́к и застегнув его, он зашагал вниз через две ступеньки; внизу слышался стук молотка, это Минк, сукин сын, заколачивал гвоздями входную дверь, чтобы он не мог выйти.
Несколько секунд – и Лоял оказался на другом конце комнаты, ногой вышиб окно, переступил через осколки стекла и вышел, оставив позади все: свои капканы, выносливых маленьких джерси, двух голштинок с тяжелыми телесного цвета выменами, промасленные тряпки Даба, запах старого железа в глубине сарая и стену там, наверху, перед лесом. Эта часть жизни закончилась. Закончилась в спешке.
* * *
По дороге в город он думал, какой горькой шуткой все обернулось. Билли, вечно зудевшая о том, чтобы уехать, вырваться, начать все сначала, оставалась на ферме. А он, никогда не представлявший себе жизни за пределами фермы, никогда ни о чем другом не мечтавший, покидает ее, вцепившись в руль автомобиля.
Что-то вреза́лось ему в ягодицу, он ощупал сиденье и нашел новую забаву Мернель – закрученную бакелитовую свистульку, покрытую многочисленными сколами от того, что ее долго пинали ногами по полу. Наклейки по ее бокам изображали осликов, несущих корзины с кактусами. Он начал крутить ручку, чтобы открыть окно, но стекло снова перекосило, и открылась только небольшая щель, поэтому он швырнул свистульку на заднее сиденье.
Уже смеркалось, но в низине, где луга оттесняли деревья в стороны, он притормозил, чтобы бросить на них последний взгляд, стараясь заглушить непроизвольные вспышки воспоминаний о том, что случилось. Случилось и стало бесповоротным.
Место выглядело как застывший на открытке пейзаж: дом и хлев, похожие на черных овец в океане полей, небо – как мембрана, поддерживающая последний свет дня; размытые окна кухни, а за строениями – поле, обширное, акров в двадцать, простирающееся к югу, распахнутое на две стороны и пересеченное почти точно посередине водной артерией, словно открытая Библия со страницами площадью по десять акров. Он выудил из чемодана бутылку Даба и глотнул холодного виски. Красивое пастбище, четыре или пять лет ушло у него на то, чтобы довести его до ума, Минк не вложил в него ни капли своего труда, все сделал он сам: осушил болото, обработал землю золой, засеял клевером, три года перепахивал, чтобы восстановить плодородие почвы, раскислить ее, потом посеял люцерну, ухаживал за