Треугольник в кармане. Рассказ - Екатерина Андреевна Джатдоева
Обычно по вечерам, как только становилось темно, я, несколько боязливо скидывая одежду, заходила в воду и училась чувствовать, раскрепощала тело, водила руками в воде, плавала, ныряла, кувыркалась. Это было необычно и приятно. Поначалу нагота мне не легко давалась, но через месяц я уже ходила дома в одном белье, считая, что только так и должен быть одет порядочный человек. Писать стало легче, дышать и думать стало гораздо свободнее.
Ларка же ночи дожидаться не стала. На бегу потряхивая кудрями, ослепляя меня своими волосами и белоснежным задом, она врезалась на приличной скорости в прохладную воду с визжанием и криками амазонки, мечущей копье в незримого противника — быт и серый материализм. Я стояла, изумленно считая потери и прикидывая, чем лечить ее синяки после такого свидания с водой. Она же, неприличной, но счастливой звездой разлеглась на спине в воде, распугав все нестабильные элементы общества и грибников вкупе с застывшими на месте внучатами. Озеро наполнилось криками и брызгами до неприличия живой женщины. Но тут Ларка в чем мать родила встала в воде и помчалась на берег будто апостол, впившись в меня как в цель ее эстафеты. Я замерла, не думая и почти не дыша. «Бумагу дай!» — кричала она во весь голос. Я ненароком думала, что ее прижало, потянувшись к лопуху справа. «И карандаш!» — она вопила как умалишенная, все еще на бегу протягивая ко мне руки как к Спасителю. Я, в оцепенении, все же смекнула что к чему и несмело начала рыться в сумке.
Ларка настигла меня ураганом и, вырвав сумку и вывалив все содержимое на землю, нашла в куче кусочек бумаги из-под пирожного и мой дорогущий дефицитный карандаш для бровей. Сев все еще в неглиже на землю как трехлетний ребенок, она начала писать, исторгая звуки окончаний и судорожно дыша. Практически уничтожив карандаш, она оцепенела, выдохнула и заревела во весь голос, исторгая исполинские слезы и размазывая их с карандашом и розовой помадой по всему лицу.
Следует отметить, зрелище было не для слабонервных. Со стороны все выглядело так, будто умалишенные вырвались на прогулку, окончательно упрочив бытующее о себе мнение. Но на самом деле Ларка, почуяв нутром вдохновение, помчалась писать стихотворение, напрочь забыв обо всем остальном. Она, плача и раскрасневшись словно пушистый помидор, тихонько повторяла: «Это первое! Первое, понимаешь?».
— Что первое-то? Сентября? — спросила я, недоумевая и готовясь к ответу.
— Это первое. Оно — первое. На свободе…оно — первое. Оно — свободное! — Ларка рыдала и булькала, голая и мокрая на берегу озера, вся в глинистой земле и дефицитном карандаше для бровей.
И тут меня осенило. Аристократичная женщина, сейчас драматично распластавшаяся на берегу в соплях и слезах и измазанная глиной, поведала мне как-то в письме, что, будучи в местах не столь отдаленных, сетовала на отсутствие природы. Мол, не так пишется взаперти. Стих не тот, слог не тот, чего-то не хватает. И сколько она ни старалась создать условия для музы, от нее всегда ускользал какой-то кусочек, нотка произведения, лишая его полноценности, свежести.
А теперь оно было первым, полным, оно было живым и без натуги памяти, не из прошлого и не из будущего. Оно было прямо из озера, из того самого настоящего момента, где голая женщина вырвала из моих рук сумку, истошно рыдая в приступе вдохновения.
Обняв Ларку, я заплакала вместе с ней. И в этих слезах было все: грусть, радость, счастье за подругу, нечто невыразимо прекрасное и ужасное одновременно. Это был первый раз, когда я прочувствовала, через что ей, такой легкой и невесомой, пришлось пройти. Двадцать лет лагеря и культурного голода. Тяжелая работа и неистовое желание творить, писать, выражать себя и свое воззрение, свое чувствование прекрасного через призму серого лагерного быта, сломавшего всех, кроме хрупкого и чувственного поэта, втихаря ворующего бумагу и меняющего сигареты на карандаши.
Такое ощущение, что все эти двадцать лет вышли из нее вместе со слезами, с этим первым свободным стихом, будто ее мечта вырвалась в тот момент, расправив крылья свободы и поэзии. В этот момент я почувствовала жгучее рвение сделать все, только чтобы Ларка почувствовала себя лучше, свободнее, чтобы как-то компенсировать ей эти годы серости и лагерного быта. Это было чувство героизма, известное мне только по яблокам, которыми я иногда делилась с грустными бабушками на улицах города.
Домой мы ехали как в бреду. Ларка, одетая наспех и насильно умытая, сжимала изо всех сил бумажонку с написанным карандашом стихотворением. Она уже успокоилась и улыбалась, блаженно разглядывая стихотворение как первый шажок в свободную жизнь.
«А где рамки продаются?» — спросила она с детской невинностью в глазах и полезла в потертый цвета древесной коры кошелек с металлической и слегка ржавой застежкой.
«Мне же хватит?» — спросила она, приоткрыв сумочку и вытряхивая неказистое содержимое на ладошку.
«У меня есть дома рамка. Будет хорошо смотреться» — промолвила я с одобрительной улыбкой, все еще скрывая свой внутренний ужас. Как она, такая легкая, интеллигентная и радушная, могла попасть в лагерь? Чем не угодила и кому? Бумагу воровала? Единственной догадкой были ее стихи, такие прозрачные и свежие на первый взгляд. Может охаяла какую властвующую персону? Спрашивать было неудобно и не хотелось ее тревожить снова. После случая на озере я, узнав ее заново, такую хрупкую и ранимую, стала относиться к ней как к хрустальной статуэтке в посудной лавке — с трепетом и особой нежностью.
Решив дать ей отдохнуть, я накормила мадам спонтанность мороженым с конфитюром. Звеня ложкой о вазочку с почти растаявшим мороженным, Ларка посмотрела на меня и несмело спросила:
«А что сейчас, печатают стихи, рассказы? Не узнавала?»
Я узнавала, но говорить о «Ларкиной жизни» и ее почти готовом имени в литературных кругах пока не хотела, она и так была потрясена своим утренним произведением до самого основания. Решила отложить тайну под парадными трусами в комоде на неопределённое время, скорее всего до утра.
Тем временем, сидя в кафетерии, две женщины, я и Ларка, почувствовали наступление нового времени, так тихо и незаметно коснувшегося нас обеих прохладным, с запахом свежих полевых цветов, ветерком в летней жаре, унося с собой все прошлое и лишнее, привнеся свежесть новизны в будничный и ни к чему не обязывающий день. Мы будто растворились в вечерней летней прохладе, вкусе мороженого, разговорах прохожих и стуках ложечек о пиалы. Завершался летний день и с ним уходила жара и напряжение, сменяясь легкой прохладой.