История одного супружества - Эндрю Шон Грир
Она посмотрела на меня колючим взглядом. Я была в том возрасте, когда верят во всевозможную чушь, в том числе в то, что старшие – простодушные дураки, а женщины – это те же дети и обращаться с ними надо нежно и ласково, и только ты сама, которая, в конце концов, целовала вернувшихся с войны солдат, знаешь все на свете. Так что хоть я и слышала, что́ эти женщины говорили своими высокомерными голосами, но совершенно их не слушала.
– Мисс Эш, – сказала старшая тетя и назвала меня по имени: – Перли. Мы на вас рассчитываем. Не спускайте с него глаз. Вы знаете, как он любит развлекаться, наверняка это его и убьет. Мне не нравится, что он забирает себе наш старый дом в Аутсайд-лэндс, меня это беспокоит, но, думаю, ему пойдет на пользу пожить вдали от города, на океанском воздухе. Ему не придется ни ездить в центр, ни тревожиться о прошлом. Ему должно хватать семьи, Перли. Должно хватать вас.
– Ну конечно. – Я не могла взять в толк, о каких тревогах они говорят. Меня отвлекал официант, темнокожий мужчина, приближавшийся к нам с улыбкой на лице и сложенной салфеткой в руке. – Я не знаю ни про какие прошлые беды. Нам неинтересны всякие глупости. Не за это он сражался на войне.
Я говорила очень осторожно, решив упомянуть его военное прошлое как доказательство против его якобы слабости.
Элис, однако, почему-то очень разволновалась. Она задышала шумно и длинно, как грот на приливе, и уставилась в стол прямо перед собой. Сестра взяла ее за руку, а она затрясла головой. Ее украшения мерцали в сером дневном свете. Затем она сказала кое-что, и я тут же решила, что ослышалась, слишком абсурдно, слишком безумно это было, но, прежде чем я попросила повторить, нас прервали. Появилась их подруга, дама в вычурной шляпке с фазаньим пером, и стала спрашивать обеих мисс Кук о Фестивале нарциссов: как они думают, в этом году будет больше цветов, чем обычно, или меньше? Было решено, что меньше – из-за зимней погоды. Пока они беседовали, прибыл официант и отдернул передо мной свою салфетку, открыв гору горячих поповеров, лоснящихся, как бронзовый доспех. В то время казалось так прекрасно – быть молодой.
* * *Сожмите правую руку в кулак – вот он, мой Сан-Франциско, стучащий в Золотые ворота. Мизинец – это солнечный даунтаун на заливе, а большой палец – наш Оушен-бич на берегу синего океана. Район назывался Сансет. Там мы и жили и растили сына – в старом доме, сидящем, как неграненый алмаз, посреди тысячи новых домов, построенных для ветеранов войны и их семей в той части города, где до окончания войны никто ничего не строил. Затем холмы сровняли, поверх песка насыпали земли и построили сетку улиц и низких пастельных домиков с гаражами, черепичными крышами и венецианскими окнами, сверкавшими на солнце рядами, – все пятьдесят авеню до самого океана. Казалось, что ты живешь на обочине всего. Однажды «Кроникл» опубликовала карту Сан-Франциско после ядерного взрыва – если на него упадет бомба – с зонами пожаров и разрушений. Из всех районов выжил только Сансет.
Когда мы туда переехали, сразу после войны, было столько пустых участков, что песок прямо-таки блестел в воздухе, и за ночь могло полностью занести весь огород. Поверх шума прибоя по утрам иногда было слышно, как ревут львы в зоопарке. Было совершенно непохоже на остальной город – ни холмов, ни видов, ни богемы, ничего итальянского или викторианского, на фоне чего хочется сфотографироваться. Новый образ жизни, отделенный от центра города не просто горой с одним тоннелем. Мы жили на самом краю континента, и туманы там такие густые и серебристые, что увидеть закат в Сансете почти невозможно, а любой яркий свет оказывался трамваем, который выбирался, как шахтер, из тоннеля и с довольным видом плыл к океану.
Была суббота. Шел 1953 год, оставались считанные недели до того, как мы увидим по телевизору присягу президента Эйзенхауэра и Ричарда Никсона, первого правительства на нашей памяти, которое не возглавлял – лично или загробно – Франклин Делано Рузвельт. Мы смотрели инаугурацию, полные тревог о войне в Корее, расовом вопросе, Розенбергах, скрывающихся среди нас коммунистах и заготовленных русских бомбах, подписанных, как вудуистские амулеты, нашими именами: Перли, Холланд, Сыночек. Мы смотрели и говорили себе:
Помощь идет.
Существует образ пятидесятых годов. Это юбка-полусолнце, бойкоты автобусов и Элвис, это молодая страна, невинная страна. Не знаю, откуда взялся столь неверный образ, должно быть, в памяти все слилось, потому что все это пришло позже, когда страна изменилась. В 1953 году не изменилось ничего. Призрак войны не думал рассеиваться. Фторирование воды казалось ужасным нововведением, а «Вулворт» на Маркет-стрит – прекрасным. Тогда пожарные еще носили кожаные шлемы, Уильям Платт, разносчик сельтерской, еще оставлял у нас на крыльце пузырящиеся бутылки, молочник еще водил свой старомодный фургон с золотыми буквами на боку – «Спрекельс Рассел» – и, хоть это кажется невероятным, продавец льда все еще таскал прямоугольные глыбы своими средневековыми щипцами, как дантист, удаляющий зубы китам, и объезжал последние оставшиеся дома без холодильников. Старьевщик и точильщик, зеленщик, угольщик и чистильщик, торговцы рыбой, хлебом и яйцами – все они ходили по улицам и перекрикивались: «Старье берем!» – «Точу ножи-ножницы!» Эти звуки исчезли навсегда. Никто никогда не слыхал ничего более дикого, чем большой оркестр, никто не видал, чтобы у мужчины волосы отросли ниже ушей. Мы всё еще учились жить на войне после войны.
Матери жили словно в Средневековье. Мой трехлетний Сыночек играл с папой во дворе, и я услышала крики. Прибежала в беседку и увидела моего мальчика без сознания. Муж качал его на руках, утешая перепуганного малыша, а мне велел позвать врача. Тогда никто не знал, откуда берется полиомиелит и что с ним делать. Врач сказал, что его «приносит лето» – невероятный диагноз для города, в котором лета нет. В качестве лечения он назначил шины