Юрий Анненков - Любовь Сеньки Пупсик (сборник)
— Дай хоть погладить тебя, сынок, на прощанье! — ревела Текла, шлепая мокрыми от слез губами.
— Ты не утюг, а я — не кальсоны, — заявил Стасик, вскинул на плечи пальтишко и вышел вон…
Революция углублялась.
Крутили снеговые метели, сравнивая тумбы с мостовой. В сугробах плавали черные точки людей, галдели на перекрестках папиросники. Гимназисты пили денатурат, нюхали кокаин и скопом занимались любовью, отгоняя голод и страх безумием самогонного веселья и темными поцелуями. Ласкали друг друга, закладывая в ноздри проэфиренную вату и торопливо ложились в постель со случайным знакомым ради животного тепла, ради капелек пота под одеялом. Росли ночные миражи; в гардеробах качались удавленники; за окнами гремел интернационал.
Обитатели домика на 5-ой Рождественской вместе с соседями разбирали помаленьку на топливо деревянные части недостроенного пятиэтажного дома, что насупротив: терпеливо, как муравьи, дощечку за дощечкой, паркетинку за паркетинкой.
Ивана Петровича Петушкова рассчитали на службе, отставили в сторонку, как отжившую социальную прослойку, и выдали ему продовольственную карточку третьей категории. Василий Васильич побренчал на домре, напевая пригожие куплетцы:
Я на бочке сижу,А под бочкой каша,Не подумайте, жиды,Что Россия ваша…
потом, в одно ничем не примечательное утро, ушел из дому, не захватив даже домбры, и пропал без вести…
По весне девятнадцатого года приехали в Питер с фронта приятели Станислава Балчуса, зашли к Текле и сказали: — Действительно, был твой Стасик, мамаша, да весь вышел: белые вздернули!
4
Дольше других вещей, слишком год, продержалась Васина домбра. Но когда и домбра ушла за два фунта пшена, Иван Петрович пополнил словарь своих изречений, сказав однажды вслух самому себе:
— Человеку невозможно прожить с одной продовольственной карточкой третьей категории.
Изречение было тем более справедливо, что у людей, получавших последнюю, четвертую, категорию, под половицами лежали бриллианты.
Продумав новую истину до конца, Петушков решил немедленно перейти к практическим выводам. Надев пальто, он перетянул его шнурком от бывшей гардины и отправился на Михайловскую улицу. Там, прислонясь к подножью гипсового водолаза, украшавшего собой подъезд магазина резиновых изделий, Иван Петрович снял шляпу и протянул ее вперед.
Справа, на площади, накапливались трамваи. В пять часов, когда закрывались присутственные места, около трамваев выстраивались хвосты. Человек прилипал к спине другого человека, и очереди быстро росли, охватывали кольцом Михайловский сквер, перекидывались через мостовую, тянулись до Невского и по Невскому до костела. В серой вечерней мгле медленно ползли бесконечные, темные гусеницы, нанизанные на невидимую нить люди, безмолвные, ушедшие в себя и нагруженные мешками. Вдоль очередей толпились нищие.
— Спасибочко вам, граждане, на вашем сознании!
Слепые и зрячие, больные и здоровые, опухшие и тощие, безрукие и безногие, поэзия и проза…
— Цыпленок вареный, цыпленок жареныйОдин по Невскому гулял…Я не обмеривал, я не обвешивал,Я только птичий комиссар…
— Гражданин инженер и восточная красавица, пожертвуйте на трест голодранцев!
— Когда помру я, когда скончаюсь,Тогда в могилу меня мамаша отнесет,И, быть может, раннею весною,Соловей-пташка пропоет…
— Поддержите жертву социального каприза!..
Когда-нибудь о нищих великой русской революции будет написано специальное исследование. Священники, торгующие спичками; графини, продающие фамильные биде; беглый взломщик, выдающий себя за пострадавшего учителя; дети с печатью старости и порока на лицах; бесстыдная и жестокая демонстрация увечий; открытые напоказ культяпки и язвы; паноптикум, оживленный на улице; клейкость взглядов, маскарад и бред уже вдохновляют своего бытописателя.
Некий знатный иностранец, обозревая Петербург, остановила гостеприимно предоставленный ему Наркоминделом лимузин на Михайловской площади, у трамвайной очереди. Сначала, как надлежало иностранцу, он выразил недоумение, затем недоумение сменилось улыбкой, улыбка перешла в смех, за смехом последовал хохот. Иностранец был тучный и красный, в руках у него дымилась сигара, в заднем кармане брюк лежала вогнутая фляга с портвейном. Хохот, не прекращаясь, стал душить иностранца, вызвал хрип и судороги кашля; шея начала синеть. Тогда иностранец снова вошел в автомобиль и отбыл в неизвестном направлении.
Потом иностранца чествовали представители трудовой интеллигенции. Седой ученый говорил:
— Вы едите вот эти котлеты и эти пирожные. Но вы не знаете, что для нас теперь котлеты и пирожные еще больший аттракцион и большая притягательная сила, чем встреча с вами, чем даже ваша сигара. Вы видите нас, благополучно наряженных в пиджаки. Посмотрите, среди пиджаков затесался даже один смокинг. Но вам никогда не придет в голову, что многие достойнейшие не пришли сюда из-за отсутствия пиджаков, и что ни один из нас не рискнет сейчас расстегнуть жилет, ибо под ним нет ничего, кроме грязного рванья, когда-то, может быть, бывшего бельем…
Речь седовласого ученого приближалась к истерике. Наступило тягостное молчание, так как никто не был уверен в соседе, но все предвидели дальнейшую участь оратора. Тогда сорвался со стула молодой и пылкий литератор и закричал в лицо иностранцу:
— Передайте там, в вашей Англии, передайте вашим англичанам, что мы презираем их, что мы ненавидим их! Звериной ненавистью мы ненавидим вас за вашу блокаду, за нашу кровь, за казни, за ужасы и голод, за то, что с высоты наблюдательной башни вы хладнокровно назвали сегодня «любопытным историческим экспериментом»!
Говорившего пытались остановить, но он уже не мог сдержать себя.
— Слушайте, вы, спокойный и красный! — кричал он, размахивая вилкой, — запомните, вы, английская знаменитость, что запах нашей крови еще прорвется сквозь блокаду и отравит ваши каменные идиллии!
Иностранец хотел вежливо возразить обоим ораторам, но, отвечая, перепутал фамилии. Ораторы взаимно оскорбились, и между ними произошло бурное объяснение, во время которого их ближайшие соседи съели по одному лишнему пирожному…
Иван Петрович Петушков не принадлежал ни к одной из перечисленных категорий нищих, т, е. он не был слеп, не состоял членом треста, не умел петь на морозном воздухе, не располагал фамильной посудой и не чествовал знатных иностранцев. Он молчаливо стоял у подъезда магазина резиновых изделий, заколоченного досками, и протягивал шляпу.
Сколько раз в день приходилось ему выслушивать нравоучительные указания на то, как позорно клянчить, что надо идти работать (кто не работает, тот не ест), что в пролетарском государстве нет места бездельникам, что деклассированную сволочь пора швырнуть за борт истории. Петушков привык к таким фразам, как скрипач привыкает к аккомпанементу рояля. Школьники дергали его за кисточку от бывшей гардины; девочки с Невского, смеясь, предлагали ему погреться в подворотне, задирая юбки до живота; хлопья мокрого снега проникали за ворот, как ни обматывал Петушков морщинистую шею тряпками. Румяность поджаристых булочек и запах кокосового масла, поднимавшийся с соседних лотков, заваленных пирожками с картошкой и луком, вызывали горькую слюну и головокружение.
Дежурный комиссар с наганом у пояса толкал Петушкова в спину:
— Крутись подшипником, Ваше превосходительство! Общеизвестный декрет читал?
Петушков мог бы поставить на вид комиссару, что нехорошо обижать старика, что ему поесть хочется, но предпочел ответить метафорически:
— Молодой человек, — сказал он наставительно, — можно знать историю Англии, не читая по-английски.
Комиссар перевел дух от удивления.
— Ой, дождешься ненормальной сцены, лысый черт. Тут тебе, извиняюсь, не Англия, ступай — откеда пришел!
В подобных случаях Петушков нахлобучивал шляпу и плелся в сторону Михайловского сквера, сворачивал по Итальянской улице направо, до угла Садовой, по Садовой до Невского и по Невскому возвращался снова к водолазу. Не в театре, места всем хватит.
Как-то раз, взглянув на скорбную фигуру Петушкова, молодой человек с портфелем и в рыжих крагах обратился к свой спутнице:
— Новое завоевание революции: наши живые пепельницы!
Тлеющий окурок «Сафо-пушки» полетел в протянутую шляпу. Это было очень остроумно, и молодые люди, весело засмеявшись, пошли дальше.
— Спокойствие, спокойствие, спокойствие, — твердил Петушков, продолжая неподвижно стоять у подножья водолаза, и если рука, державшая шляпу, иногда вздрагивала, то это происходило исключительно от холода или от мускульного напряжения.