Олесь Гончар - Чары-камыши
на них, а они крыльями ляп-ляп-ляп - и... вверх. Снялись - и будь здоров. А я стою и чувствую, как картуз вот этот на мне подымается, подымается, нервный стресс, ейей.,.
За смехом мы не замечаем, как подходит к нам высокий мужчина в грубом дождевике, хотя дождем и не пахнет; на руке у него что-то поблескивает обрывок какой-то цепи.
Оказывается, это металлические путы для лошадей, и сам он колхозный конюх, пасет невдалеке табун.
Пока он, присев на корточки, прикуривает от уголька, мы начинаем расспрашивать его о здешних местах, об этом озере, водится ли здесь лыска, хитрющая болотная плавуха, предпочитающая именно такие вот камыши.
- Водилась и лыска,- глухим, почему-то недовольным голосом отвечает нам конюх.- Еще я помню, озеро это было вдвое больше, тянулось аж вон туда,угрюмо кивает он вдаль.
Курит наш собеседник как-то сердито, сплевывает, хмурится. Нам неловко, что он хмурится, к тому же нс знаем, чем он недоволен: то ли том, что мы забрались сюда, то ли свои у него какие-то неприятности. Поднесли чарку, не отказался, но и это не развеселило его. Все тем же глуховатым голосом рассказывает, что недавно здесь олени объявились было, где-то их, видимо, распугали, так они перекочевали сюда, в Чары-Камышах последнее убежище себе нашли. Колхозные косари сено косили и выкосили в траве двух оленят. Совсем маленькие были, еле на ногах держались. Забрали их девчата на ферму, выпоили молоком, как телят. Теперь их фотографировать из города приезжают.
- А матери что - не было?
Конюх насупился, помолчал.
- Олениху шульговские затравили. Окружили, хотели поймать, так она куда - к Днепру. Бросилась в воду и давай на ту сторону плыть, прямо на заводы.
- Ты смотри! - восклицает пожарный.- Ни грохота, ни огня домен не испугалась!..
- До середины доплыла, но там охотнички тоже нашлись. Рыбаки-браноньсры ночные с сетью бросились на нее, накинули невод на голову и...- колхозник сердито махнул цепью,- потопили.
Мы молчим, не находим слов, чтобы выразить свой гнев и презрение к бесчестным том браконьерам. Подлые душонки... мы словно видим, как, спасаясь, плывет затравленная олениха через Днепр, плывет, задыхаясь, прямо на черные индустриальные чащи нашего города, не пугаясь, что там до небес дым, и грохот, и зарева над домнами да мартенами... Не боялась этого, будто чувствовала, что нашла бы себе там защиту и спасение.
- А те, негодяи, потом еще и шкуру принесли сдавать... На этом-то, на жадности своей и попались... Сейчас будто бы следствие по ним ведут.
Больно и обидно это нам слушать. Во всем этом чудится вроде и нам адресованный упрек и предостережение. Даже неловко как-то смотреть при этом человеке на свои ружья да туго набитые патронташи, лежащие кучей в сторонке.
Невольно и слух, и мысли обращаются в ту сторону, где в камышах засел возле своей " кряку хи" обер-мастер и куда весь вечер падают утки. Что будет, если именно сейчас да грохнет оттуда браконьерский выстрел Сахно? От стыда мы провалились бы сквозь землю здесь, перед конюхом.
А уж старику, нет, уж больше ему не охотиться!
Покурив, конюх уходит, позвякивая в сумерках своими путами.
Под впечатлением только что услышанного мы некоторое время молчим, потом тишину неожиданно нарушает Павловский, водитель нашей полуторки. Человек он неразговорчивый, сдержанный, и, если б не этот вечер у костра да еще не этот конюх с железными путами, мы бы, наверно, и не узнали, что в прошлом водитель наш был танкистом, еще в первые дни войны горел в танке, а потом прошел чуть ли не все концлагеря Европы. Лежа па спине, он куда-то ввысь, словно звездам, спокойно и будто даже бесстрастно рассказывает, как их группа во главе с одним поляком бежала из концлагеря, а их преследовали с овчарками, как прятались они по лесам, а потом после тяжких мытарств наконец добрались на севере Италии к итальянским партизанам.
Сколько пережил человек, а мы, ежедневно встречаясь с ним на заводе, скромным, немногословным, так и не знали до сих пор, какой у него путь за плечами.
Рассказ Павловского навевает на нас грустные воспоминания о войне, склоняет каждого на невеселые раздумья, и после этого уже как-то и разговаривать не хочется. Молча сидим вокруг угасающего костра, слушаем стрекотню кузнечика.
Потом расстилаем камыш, располагаемся на ночлег. До утренней зорьки у нас остается не так много времени.
Ночь прозрачная, бесшумная, теплая; словно бархатом окутывает человека этот мягкий степной воздух. Хорошо, хорошо, что мы поехали сюда зоревать! Какой бы там ни была наша завтрашняя охота, но я уже счастлив тем, что очутился с товарищами здесь, среди просторов этих ЧпрыКамышей, где ночь словно и в самом деле какие-то чары таит в себе, загадочно о чем-то перешептывается с камышами, а озеро все больше светится под луной, а наши высокие заводские дымы за Днепром все сильнее отсвечивают багровым...
Ночью я просыпаюсь, разбуженный непонятным тревожным шумом. Где я? Ночь, озеро, внизу камыши шумят - шумят сильно, тревожно. Все небо в облаках, клубящихся, темных, и лишь там, поближе к луне, они стального цвета. Как все изменилось вокруг! Приподнявшись и озираясь, я не узнаю нашего места,- все вокруг стало будто иным, фантастическим, тревожащим душу, суровым. Вода на озере словно отяжелела, переливается тяжелым перламутром; ветер гонит волну. И ветер какой-то необычно теплый, будто днем. Шуршит на ветру кукуруза, бежит шум по камышам. Не этот ли тревожный шум и разбудил меня? Облака низко клубятся над Чары-Камышами, а над городом нашим в тучах бушуют огромные сполохи зарева.
Никогда я не видел таких!
А товарищи спят. Кто-то даже храпит, крепко, беззаботно, кажется, наш пожарный.
Спят, однако, не все. Недалеко от машины на самом холме виднеются две человеческие фигуры; в одной из них, меньшей, ссутулившейся, узнаю Петровича с ружьем на плече, с ним еще кто-то, незнакомый, высокий, кажется, тот колхозный конюх, что приходил к нам вечером. Негромко разговаривая, они поглядывают вверх, в небо, на клубящиеся, изнутри освещенные луной облака. Речь идет, слышу, о японских рыбаках, пострадавших от ядерных испытаний на океане, от радиоактивного пепла, выпавшего на них.
- Ни за что люди пострадали,- слышу голос Петровича.- И вины ни на ком, виновных будто нету... Л они ведь есть?
- Или олениху эту неводом, среди Днепра... Ну что это с людьми происходит?
На горизонте ярко, еще ярче, чем вечером, полыхает багровыми дымами наш металлургический гигант. Впервые вижу его издали, впервые вижу, как небо над ним будто клокочет в могучем зареве, смотрю, и странное волнение охватывает меня: есть нечто доброе, обнадеживающее в этих наших огнях. Этой ночью отсюда завод открывается совсем по-новому, предстает в чем-то большом, нежели просто ковши с расплавленным металлом да вспышки горящего газа над бессемерами... Сполохи в полнеба, родной огонь за Днепром - я впервые ощутил отсюда его силу, огромную, титаническую.
В моем представлении почему-то возникает с детства знакомый обелиск, возвышающийся на площади перед нашим заводом, с чугунной фигурой Прометея вверху. Сами наши рабочие, среди которых был и Петрович, еще в двадцатые годы, в одну из годовщин революции, отлили того Прометея в память своих погибших товарищей, и с тех пор черный чугунный наш Прометей стал будто знаком завода.
И сейчас эти сполохи за рекой, немеркнущее зарево до самых облаков для меня почему-то сливаются с его образом.
Вторично я просыпаюсь от выстрела, внезапно раздавшегося где-то в конце озера. Схватываюсь, мне кажется, что уже светает и я все уже проспал. Пет, еще пе спстаст, это луна поднялась высоко и, вынырнув из-за туч, светит мне прямо в лицо.
Степан-бригадир, тоже схватившись от выстрела, сразу же смотрит на часы: можно ли стрелять:
- Уже можно,- говорит облегченно.- Давно перевалило за полночь.
Кто же стрелял?
Стрелял, несомненно, обер-мастер, вырвался первым, раньше других. Ну да теперь пусть бьет: теперь разрешается. Только что он мог сейчас там увидеть в темноте?
- Должно быть, в "крякуху" свою шарахнул,- говорит пожарный, переворачиваясь с боку на спину.
Мы еще могли бы поспать, но сон ужо не идет, после выстрела каждого начинает разбирать охотничий зуд: лежим, переговариваемся, курим в ожидании зорькп.
Зорька ужо скоро, хотя ночь вокруг будто сгустилась:
луна отодвинулась, потонула где-то в облаках. До сих пор зорька мне представлялась непременно в полыханье чистого утреннего неба, но сегодня небо на востоке облачное, и наша зорька особенная: не по рдеющему небосклону здесь определяют ее, а по чему-то своему, охотничьему, возможно, по шуму крыльев в воздухе, ибо хотя вокруг стало будто еще темное, однако то здесь, то там - дальшеближе - слышим приглушенное, энергичное:
- Пильнуй! Смотри!
- Пильну-у-й!
Торопливо расхватываем патронташи, ружья, спешим к озеру занимать свои места.