Иван Леонтьев-Щеглов - Миньона
И ее голос обрывается, точно последний всхлип погибающей жизни…
«Браво! брависсимо!» — раздаются около Степурина оглушительные голоса — и сновидение исчезает, а с ним вместе рассеивается предательский туман; но сама Фиорентини все еще заслонена от него, точно облаком, и, когда она раскланивается с публикой, он ее не различает, а только видит красный цветок, трепещущий на ее высокой прическе, и фрачные фалды синьора Коки, убирающего ноты. Шум все не прекращается, и певица снова появляется на вызов и кланяется, еще и еще, но Степурин опять ничего не видит, кроме красного трепещущего цветка. Теперь аплодисменты превращаются в настоящую бурю: хлопали все — дамы и мужчины, штаб- и обер-офицеры, трезвые и подвыпившие, и, разумеется, оглушительнее всех — подпоручик Дембинский…
Не хлопал один Степурин. Он стоял по-прежнему повали всех, прислонившись к стене, неподвижный и смертельно бледный, устремив растерянный, помутившийся взгляд в сторону занавеса, за которым скрылась чародейка Фиорентини. Если бы его спросили, что это с ним таков произошло, он едва ли бы сумел ответить. Он знал лишь одно, что это произошло с ним в первый раз в жнзни: какая-то совсем новая, ослепительно-светлая волна врасплох налетела на него, обожгла и, захватив с собой, понесла, как беспомощного и покорного ребенка, в неведомую и блаженную даль… Он видит, что концерт кончился и быстро остывшая мухрованская публика, зевая, расходится; он явственно слышит шум раздвигаемых стульев, звяканье шпор и шуршание дамских юбок и в то же время ничего не видит и не понимает, отчего все кончилось и отчего все расходятся, и ничего не слышит, кроме одного всезаглушающего, манящего, священного призыва: «Amare e morire…» «Да, да, morire!» — думает он настойчиво про себя, сдерживая подступающие к горлу слезы. О, какое бы это было счастье, если б умереть сейчас, здесь, на этом самом месте, ни на секунду не выходя из своего сладостного оцепенения…
— Ну, что, брат Степурин, как тебя пробрала синьорита? — раздается под самым его ухом хриплый голос «Зеленого змия».
— Да… хорошо… только мне пора… скорей туда… — бормочет он бессвязно и стремительно бросается к выходу.
— Стой!.. куда?.. — кричат ему вслед Нищенков и Дембинский. — Эй, пустынник!.. мы ведь вместе до дому?..
Но Степурин ничего не отвечает и, лихорадочно-поспешно накинув на плечи пальто, выбегает на улицу. Он хочет еще раз во что бы то ни стало видеть волшебницу. Он знал, что у «благородки» есть другой подъезд со стороны двора, и был безотчетно уверен, что она выйдет Именно с этого подъезда, и выйдет сейчас же, так что нельзя медлить ни минуты. Затем ли он торопился, чтобы вымолить цветок на память или еще раз увидеть те чудесные глаза, в глубине которых выглянула на миг детская душа Миньоны, или просто, в силу бессознательного инстинкта, удержать ускользающее счастье?.. Он в этом не отдавал себе отчета, как не отдавал отчета во всем происшедшем с ним любовном захвате. Как раз когда он подходил, в стоявший перед подъездом фаэтон скользнула из дверей укутанная женская фигура, похожая на Фиорентини, и так как сеял дождь и кузов экипажа был поднят, трудно было угадать, была ли это действительно она. Но это была она, Степурин это знал с ясновидением влюбленного, и когда из глубины фаэтона ломаный мужской голос крикнул: «Пашель!», Степурин ринулся как сумасшедший к коляске, простирая умоляюще руки и рискуя ежеминутно быть раздавленным. В фаэтоне на минуту произошло замешательство: она спросила что-то по-итальянски, он сердито перебил ее на каком-то смешанном наречии, и до Степурина явственно дошли слова: «русский пьяный официр». Затем раздалось вторично: «Пашель, дурак!..» Лошади рванули, и экипаж исчез под воротами, обдав очарованного поручика комьями грязи.
Но поручик нимало не оскорбился этим обстоятельством, потому что смутно не мог не сознавать, что все, что он проделал, было до крайней степени глупо и бесцельно, и потому, что дрожавший в его душе пленительный призыв «Amare e morire» наполнял его всего такой сладостной истомой, которая совершенно отделяла его от внешнего мира… Куда идти?.. Чего теперь ждать! К чему жить?!
Он поправил съехавшее с плеч пальто и почувствовал, как его толкнула под локоть дужка револьвера, лежавшего в боковом кармане. Степурин вздрогнул как бы от минутного озноба и странно-задумчивый вышел на улицу… Машинально обогнул он малолюдную улицу, где помещалось благородное собрание, машинально перешел базарную площадь, миновал растянувшееся за ней жидовское предместье и скоро вышел на большую дорогу, ведшую к крепости. По обеим сторонам его была теперь степь, огромная, безотрадная бессарабская степь — сплошное море темноты и грязи. Но на Степурина все это не производило ни малейшего впечатления — ни угнетающая темнота, ни топкая поколенная грязь, ни сеявший как сквозь решето лихорадочный ноябрьский дождик. Точно добиваясь сосредоточенной и быстрой ходьбой заглушить тупую боль, сверлившую его сердце, он продолжал шагать, весь мокрый и грязный, по отвратительному осеннему месиву, и продолжал бы шагать до бесконечности, пока бы не подкосились от устали ноги, если бы его шаг не отдался вдруг на деревянном помосте… и, остановившись, он увидел себя посреди крепостного моста перед главными крепостными воротами.
Он осмотрелся. Внизу, под ним, чернела, как отверстие могилы, глубь крепостного рва, а прямо, впереди, за линией бруствера, выступали сквозь дождевую сетку зубчатые башни крепостного замка, высокие и зловещие, как привидения. Степурин посмотрел на крепость и решительно мотнул головой, как бы тем говоря: «Нет… туда… не стоит!..»
Он обошел с правой стороны крепостной мост и, отыскав знакомые ступеньки, ведшие вниз оврага, стал спускаться, одной рукой ощупывая боковой карман с револьвером, а другой — упираясь в липкую грязь, и все быстрее и быстрее сползал по склизкой насыпи, как сползает с возу лишняя тяжесть…
Было два часа пополуночи, когда беспечальная компания, состоявшая из штабс-капитана Дедюшкина, подпоручика Дембинского и прапорщика Нищенкова, приближалась к крепостным воротам. Денщик Дедюшкина, одинаково пьяный, как и его барин, шел впереди господ офицеров и освещал путь фонарем. Господа офицеры, сильно «риккикикнувшие» после концерта, были очень веселы и сообщительны и обсуждали женский вопрос со всех сторон, с которых только можно было подойти. Дембинский объяснял, что он любит женщин деликатных и щепетильных и питает антипатию к крупным формациям. Дедюшкин доказывал ему, что он исполнен предрассудков, и в пример приводил ему комплекцию Фиорентини.
— Что до Фиорентини, это особь статья… Это, черт возьми, примадонна!..
Нищенков толкнул под бок Дедюшкина.
— А что скажешь, змнй, если бы этакую примадонну да залучить бы к нам в «Камчатку»?
— Мм… да, вот этакую… это действительно… — возрадовался было «змий»… и вдруг все трое разом остановились…
Со стороны крепостного оврага послышался не то выстрел, не то какой-то странный сухой треск. Денщик тоже остановился и спьяна выронил фонарь. Господа офицеры выругали его самым последним словом, и так как треск больше не повторился, то все решили, что это им просто почудилось, и, когда денщик снова зажег фонарь, путь продолжался самым благополучнейшим образом. То обстоятельство, что Степурин еще не возвращался в крепость, их нисколько не смутило, так как это они объяснили прямым воздействием концерта Фиорентини и единогласно решили, что разгоряченный поручик, вероятно, остался ночевать в городе у «Султанши». Такое направление на путь истинный целомудренного пустынника совершенно искренно порадовало обитателей «Камчатки», и они заснули сном праведников.
Но их праведный сон продолжался недолго. Не было еще пяти часов утра, когда их разбудил денщик Нищенкова и, путаясь в словах, объяснил, что над «ахвицерским хлиголем» стряслась беда: что так как поручик Степурин не изволили податься до дому, то Чабан пошел их «пошукать» и нашел их благородие в овражке «в мертвом виде». Дембинский, Нищенков и Дедюшкин на скорую руку оделись и опрометью бросились в каземат «пустынника»…
В сыром и неприютном каземате, едва выступавшем в полусвете утренних сумерек, на складной походной кровати лежал труп поручика Степурина. Лицо его было мертвенно-бледно, но беззаботно спокойно, как у спящего ребенка. Вся левая сторона сюртука была испачкана кровью, запекшиеся следы которой виднелись на свисшей левой руке покойника и тут же на полу… Чичиков сидел возле кровати и с унынием, от которого становилось жутко, выл не переставая. В углу, у печки, стоял Земфир Чабан, осунувшийся, с опухшими от слез веками, и с каким-то тупым ожесточением смотрел в окно каземата — на чернеющий гребень крепостного вала, на полосатую спину сторожевой будки, на равнодушную фигуру часового, блуждающего, как маятник, вдоль своей узкой площадки…