Валерий Суси - Смерть Меньшевика
Я сказал, "победа демократических сил", Это правда, тогда я так и думал. Националисты, сколотившие ДННЛ (лозунг -- "Латвия для латышей"), и супернационалисты, сбившиеся под флагом партии "Тевземей и Бривибас" ("русских вон из Латвии"), в ту весну затаились. Они растворились в общем потоке. Идея объявить независимость парламентским путем заставила их заткнуться. На время. Вопли и стенания начались на другой день после принятия Декларации независимости. Я вслушивался в эти голоса, теша себя тем, что это -неизбежная пена. Но иногда мне чудилось, что это голос латышского народа...
Пришло приглашение в Москву. Там намечено было провести Учредительный съезд Российской социал-демократической партии. Шли разговоры, что партию, возможно, возглавит сам Юрий Афанасьев, известный историк, прославившийся яркими выступлениями на Съездах народных депутатов СССР. Я, конечно, помчался туда.
В зале и кулуарах народ сбивался в кучки и дебатировал. Я вертелся то возле одних, то возле других, пытаясь зацепить главное, существенное, что позже мог бы напечатать в газете.
В первый день слух об участии Афанасьева еще как-то поддерживался, но к концу второго дня стало ясно, что что-то произошло и его не будет. Озабоченно проскакивал по коридору Александр Оболенский. Тот самый, который с поразительным бесстрашием предложил себя в президенты, составляя альтернативу Горбачеву. Видимо, поступок тот потряс не только миллионы телезрителей, но и самого кандидата в президенты. Выглядел Оболенский значительным, словно не успел выйти из придуманной для себя роли. Подобраться к нему никак не удавалось. Любого журналиста такая ситуация заведет. Я не исключение, а потому призвал на помощь всю смекалку и наглость.
-- Господин Оболенский! Газета "Меньшевик". Рига. Будьте любезны ответить на несколько вопросов! -- перегородил я ему путь, улучив момент.
-- Какой еще "Меньшевик"? У нас тут своих дел по горло. Не мешайтесь под ногами!
Я молча проглотил оскорбление и освободил дорогу. "Повезло советскому народу, что он не стал президентом!" Вот о чем я тогда подумал. И теперь думаю так же.
Томный красавец Олег Румянцев напоминал манерами своего коллегу, но, похоже, имел другое воспитание. Грубостей себе не позволял, просто изящно игнорировал. В конце концов мне повезло, и я наткнулся на раскидистого сибирского парня. Только заметив краем глаза грубоватые руки и депутатский значок на лацкане пиджака, еще не обмолвившись ни единым словом, я догадался, что это "мой клиент". Со Степаном Степановичем Сулакшиным мы проговорили около трех часов. Искренний, честный и умный. Таким он мне запомнился. Были и другие интересные и приятные встречи. Состоялся прелюбопытнейший разговор, например, с экономистом Дзарасовым.
Латыши должны понимать, что Латвию нельзя сложить в мешок, взвалить на плечи и уйти подальше от российской границы. Мы навсегда останемся соседями. Это обстоятельство необходимо осознать и из него исходить, когда строятся долговременные планы. Ни Россия не погибнет, ни Латвия оттого, что они перестанут сотрудничать. Но и Россия, и Латвия при этом много потеряют. Учитывая ресурсы стран, Латвия, несомненно, потеряет больше. Когда-нибудь это будет осознано. Я в этом нисколько не сомневаюсь. Боюсь, однако, что будет упущено много времени, много возможностей и тем самым будет нанесен непоправимый ущерб для обеих сторон.
Так случилось, что летел я в Ригу одним самолетом с моим бывшим университетским преподавателем, юристом-международником, профессором Юрисом Боярсом. Теперь он был достаточно известным политиком, народным депутатом СССР.
-- Сейчас не время решать проблему гражданства в Латвии. Обстановка не ясна. Полно таких, кто против нашей независимости. Пятая колонна. Разве таким людям можно давать латвийское гражданство? А как быть с теми, кто не знает и не хочет учить латышский язык? Не существует в мире таких государств, где бы давали гражданство лицам, не способным изъясняться на государственном языке. С этим предстоит разбираться.
-- Но ведь есть страны, где официально присутствуют два и больше языков?
-- Это не освобождает от обязанности владеть языком национального большинства. А что касается Латвии, то для нее двуязычие неприемлемо по той простой причине, что существует угроза вымирания латышского языка как такового.
-- Почему же этого не опасаются во многих вполне цивилизованных странах?
-- Там другая демографическая, политическая и культурная ситуация. И рядом не находятся миллионы соплеменников, готовых растворить в себе маленький народ. Разве это не справедливо?
Через несколько лет известный юрист пристрелит во дворе своего дома автоугонщика. С его точки зрения, это будет справедливо. После чего он возглавит Институт международных отношений.
В Юрмале еще было многолюдно. Трудно представить, что очень скоро пляжи опустеют, а голые здравницы начнут хиреть на глазах, словно раковые больные. Москвичи, ленинградцы, новосибирцы фланировали по проспекту Иомас, поглощали мороженое, покупали сувениры, обнимались, раскованные и удовлетворенные.
Александра Чаковского, автора "Блокады", сжимало человеческое кольцо, в котором я увидел немало знакомых по ТВ лиц. Маститый писатель, ловко перегоняя нервными губами курительную трубку с левого фланга на правый (пустую, однако, трубку), рассказывал что-то, но явно по обязанности. Приятной и докучливой одновременно. "Не дает Сталин старику покоя. Не дает", -- подумал я, проходя мимо и краем глаза замечая трубку.
Я приехал в дубултский Дом творчества писателей по делу. По писательскому, можно сказать, делу. Была договоренность, что Михаил Варфоломеев (московский драматург) выскажется по поводу моей повести. Коротенькой и, как я теперь понимаю, невыразительной. Встретились мы в баре на первом этаже. Михаила сопровождал экзотичный (для Юрмалы, не для Израиля) бородач. Фамилия его оказалась тем не менее обыкновенной до банальности.
-- Козлов! Детский поэт! -- представил его Варфоломеев. -- Помнишь из мультика, -- он напел: -- "Я на солнышке лежу". Так это его.
Я взял бутылку "Бенедиктина". Ничего другого, кстати, и не смог бы взять за неимением оного. Приметы экономической разрухи обнаруживались повсюду.
-- В целом тебе вещица удалась, -- ободрительно начал драматург. -Особенно бытовые сцены. Есть и шероховатости, литературные штампы. Эти места я пометил. Расстраиваться из-за этого не стоит. Ты ведь не перенапрягался, когда писал эту штуку? И не делал попыток выверить каждое слово?
-- Верно, -- согласился я тут же.
-- А это, брат, сразу чувствуется. Писательство -- прежде всего труд! Талант потом.
-- Вот, например, Лев Толстой двадцать раз переписывал "Войну и мир", -вставил детский поэт, и я близко увидел черные, как вход в пещеру, глаза.
-- Писатель -- это тот, кто не писать не может. Для кого писательство то же, что воздух, вода, хлеб. Кто способен справиться с этой страстью, тому лучше вовсе не писать, -- продолжил Варфоломеев.
-- Я читал об этом у кого-то. Лет двадцать тому назад, -- заметил я вяло. Мне не захотелось откровенничать, и потому я не рассказал, что провел эксперимент на себе, живом. Пятнадцать годков потерял впустую и ничего не выиграл. Спасибо мудрецам! (Интересно: а пробовал кто-нибудь из них сделать то же самое? Или им с самого начала было ясно: стоит только придержать талант и все -- немедленная смерть от недостатка кислорода).
-- Кроме того, в литературе следует избегать прямолинейности. Как в жизни. Неплохо всегда помнить мысль Хемингуэя, которую он выразил через сравнение с айсбергом: на поверхности лишь одна четвертая, а три четверти под водой, -Козлова неудержимо тянуло на личности.
-- Об этом я тоже читал. Примерно тогда же, -- еще более вяло оказал я. Этот пресловутый айсберг, кажется, "заморозил" головы всех, кто время от времени берет ручку и чистый лист бумаги. Айсберг давно превратился в штамп, но об этом никто не задумывался. Словно Хемингуэй был недоступен для простого смертного... Тогда как ничего более доступного в СССР не было. Я заглянул в "пещеру" детского поэта с любопытством, пытаясь разглядеть сквозь темень истоки наивности.
Сладко-тошнотворный ликер вливался без удовольствия, но в хорошем темпе. Угадывался одинаковый настрой захмелеть, и спустя час, когда бутылки на столике стали напоминать частокол, мы ощутимо продвинулись к цели.
-- Володька (я имел в виду нашего общего друга, театрального актера. находившегося теперь в "завязке" и обходящего по этой причине любое застолье) рассказывал как-то об одном преподавателе из Щукинского училища, старом профессоре, из той интеллигентской семьи театралов, что существовали в дореволюционной России. Он жил в огромной квартире, с прислугой, знавал в свое время Станиславского, Довженко. Да, впрочем, кого он только не знал! Но при этом абсолютно ничего не смыслил в простой жизни. Однажды на лекции понадобилось ему для сравнения назвать цену хлеба. Он замялся на мгновение и вьпалил: "Предположим, буханка хлеба стоит десять рублей!" К чему я это рассказываю? А к тому, что не хотел бы быть похожим на этого профессора. И вообще, до какой степени можно позволить себе быть нелюбопытным?