Василий Брусянин - Опустошённые души
— Здорово! — соглашался Николай Николаевич.
И они оба смеялись, курили, заполняя комнату дымом, и опять принимались говорить и непременно на тему о жизни и смерти.
— В сущности, чёрт знает, до чего можно договориться, если вот так взять нарочно да и разводить философию, — сказал как-то раз Травин.
— Что же, это хорошо, — соглашался Николай Николаевич. — Я разучился говорить, а говорить надо…
Они продолжали странный разговор на философские темы и часто не отдавали себе отчёта — шутят ли или говорят серьёзно.
Со стороны было даже как-то жутко слушать их рассуждения. Недаром Соня часто говорила Загаде:
— Я теперь жалею, что они сблизились и живут вместе… Они друг друга толкают в пропасть…
— И оба полетят, — соглашался Загада, который теперь с тревогой думал о своём друге.
Как-то раз Травин совершенно серьёзно оказал:
— Знаете что, Николай Николаевич… Если бы вы, положим, проснулись завтра и вдруг почувствовали бы, что вы верите в Бога… Я думаю, вы тогда заполнили бы свою душу.
— Могло бы и это случиться!..
— А какого Бога вы хотели бы: вселюбящего или всекарающего?
— Мне кажется, я уверовал бы в Бога вселюбящего, — отвечал Верстов.
— А я примирился бы только с всекарающим, — говорил Травин.
— А что же тогда человеку останется делать? — спросил Николай Николаевич, и на лбу его выступила вертикальная складка.
— Человеку, опрашиваете… Да только покориться!.. А вот мне не хотелось бы покоряться… Помните, как говорит Андреевский Савва: «Уничтожить всё: старые дома, старые города, старую литературу»… Понимаете, а потом всю землю оголить и посадить на неё человека…
— Ну, а после оголения земли и человека что будет? — серьёзным тоном спросил Николай Николаевич.
— Гм!.. Это, действительно, вопрос ядовитый!.. Я думаю, у человека начнут расти волосы… А?.. Ха-ха-ха!.. И из волос, а не из ребра, как сделал Бог, голый человек сам себе создаст подругу жизни. И сам же себе скажет: «Иди, плодись и наполняй землю»… А?.. Ха-ха-ха!.. Согласны, Николай Николаевич?..
— Ну, а что будет после того, как земля наполнится?
— Гм!.. Что будет?.. Да ничего, будет опять человечество…
— И государства будут? — после паузы спросил Верстов.
— Будут и государства.
— Будут приноситься жертвы тем государствам?
— Всенепременно…
— Ну, тогда и ваш человек ни к чёрту не будет годен!..
— Ха-ха-ха!.. Почему же? — громко смеясь, спросил Травин.
И они опять оба хохотали, не отдавая себе точного отчёта: шутят они только, говоря так, или же серьёзно обсуждают что-то важное.
Говорили так и как будто прятали от себя и друг друга свои сокровенные думы. И точно боялись, — не подслушал бы кто-нибудь их дум, тех беспокойных дум, с которыми они оба долго лежали в постелях в сумраке бессонных ночей.
Говоря и смеясь над жизнью и смертью, старались быть смелыми до цинизма.
А смерть подходила к ним незримыми стопами и несла с собою самое страшное для них и неизбежное — забвение…
Часто Травин бранил интеллигенцию, а Николай Николаевич останавливал его:
— Подождите, не браните!.. Может быть, она что-нибудь ещё и сделает.
— Ничего не ждите!.. Интеллигенция будет вечно служилым сословием… Служила народу и вместе с ним попала в тупик…
— Позвольте, позвольте! — перебивал его Верстов. — А прежние заслуги интеллигенции? А мы ради чего же томились в тюрьмах? Ужели ради того, чтобы услышать от вас осуждение?
— Может быть, и для этого, — соглашался Травин.
— Ага, вот вы как думаете!
И на лице Верстова вспыхивал румянец негодования, а через лоб ложилась вертикальная складка.
Помолчав, он в унынии склонил голову и сказал:
— От себя, вот, я так уже ничего не жду!.. Законченный я человек!..
V
Курсистка Соня приходилась Травину двоюродной сестрой. Они с детства знали друг друга: вместе росли, одновременно начали учиться в Полтаве да и в Петербурге были дружны.
Соня склоняла кузена уехать в Полтаву. Он отрицательно мотал головою и спрашивал:
— Для чего в Полтаву?
— Коля, но, ведь, Полтава наша родина. Там тётя Саша. Тебе так хорошо будет с нею.
Он усмехался больной короткой улыбкой и спрашивал:
— А что такое родина, Соня?
И, не дождавшись ответа, переспрашивал:
— Соня, что такое родина?.. Ведь это же какой-то пресс, которым выжимают из человека соки…
Она пожимала плечами и, сдвинув брови, молчала.
Лицо Травина вдруг преображалось, и он говорил теперь уже нежным тоном, тем тоном, который так нравился девушке:
— Никуда я, голубчик, не поеду!.. Потому — не всё ли равно где умирать…
Он прокашливался, хватался рукою за грудь, пил вкусный кисловатый сироп и говорил:
— Ведь это же предрассудок — считать родиной тот город, где родишься! В сущности, ведь, это же случайность. Потому всё у нас и не клеится, что мы привыкли к «нашему» городу, к «нашему» дому, «нашей» семье и чёрт знает к чему, на чём неизбежный ярлык: «наш», «наша»… Мы слились, Соня, с вещами, а это уже банкрот личности!.. Теперь всё это называется мещанством, а раньше шло без имени… Проклятые деды и отцы, делая нас вещами, как они не понимали, что всё это пошло и некрасиво!..
— Господи, как скучно!.. Да, ведь, знаю же я всё это, — с гримасой отчаяния в лице перебивала Соня.
— Плохо знаешь, мой друг!..
Он закурил папиросу. А Соня сказала:
— Коля, не кури же, ради Бога! Ведь тебе же вредно!
Он только усмехался, пуская кольца табачного дыма. Курил, притворялся равнодушным к заботам о своём здоровье и думал о Полтаве и о проклятых отцах и дедах.
— Я всю жизнь слышал окрики: «Коля, не пачкай панталончики». «Коля, не кури». «Коля, не будь буржуем». А потом мне те же люди сказали: «Коля, не живи»… Ха-ха-ха!.. «Коля, не пачкай панталончики» и «Коля, не живи»… Между этими двумя формулами, в сущности, и прошла вся жизнь…
Соня ушла поздно вечером и тепло попрощалась с кузеном.
А он долго смотрел ей вслед и думал о смысле своей последней фразы. Находил её очень удачной и сердился на Соню: она, по-видимому, не поняла глубины его философствования.
«Что же, ведь она как все!.. Ей тоже говорили: „Соня, не пачкай платья“. А потом скажут: „Соня, не живи“. И Соня покончит с собою или зачахнет»…
Ему снова припомнилась белая подстреленная чайка на морской отмели, и стало грустно.
Нить философствований оборвалась, и он думал о Полтаве. И находил эти думы естественными. В этом городе началась его жизнь. Он производил переоценку себе, а каждая переоценка жизни полна только тогда, когда её всю осмыслишь.
А заключительная грань жизни приближалась к нему и, странно, не пугала его своим бесшумным приближением.
VI
На ночь Травин ставил лампу на столик у постели и углублялся в чтение. Теперь он мог читать только беллетристику и целые ночи, пока не утомлялся, не закрывал книги и не тушил лампы.
Почти все ночи его были бессонные, томительные… Засыпал он после трёх-четырёх часов.
Оставаясь в одиночестве, он часто задавался одним и тем же вопросом:
«Я умру, и я знаю, — в последнюю минуту последним моим желанием будет желание разгадать вопрос: „Для чего я жил эти двадцать шесть лет?“ Ну, для чего?.. Ужели же только для того, чтобы убедиться в собственном банкротстве и умереть с опустошённой душой?»
Он часто говорил о своей опустошённой душе, ещё чаще думал: «Кто-то сказал: „рождение — случайность, а смерть — законная необходимость“. Мудрости в этом изречении много, а утешения — ни на грош! Если бы было наоборот: смерть — случайность, а рождение — необходимость. Человек как раз и был бы та сущность, какой его стараются сделать мудрецы. Если бы моё рождение была необходимость, тогда и мою жизнь оберегали бы не только люди, но и все политические и социальные законы. И законы моей родины были бы такими, чтобы уберечь мою жизнь. А разве они оценили мою жизнь? Разве они охранили мою личность? Их законы — мои тиски, моя могила!.. И вот я умираю, умираю в двадцать шесть лет… А этого не должно бы случиться, если бы моё рождение была необходимость»…
Засыпал тяжёлым сном в лихорадке, часто просыпался от изнуряющего кашля, выкуривал папиросу, а то и две и опять засыпал.
Иногда бывало и так: проснётся, выкурит папиросу и окончательно разгонит сон. Лежит с открытыми глазами в темноте и как будто думает одну думу вместе с ночью. Ночь — чёрная, и дума — чёрная. Зажжёт свечи, и мрак рассеется, а дума чёрная всё не отходит. И сердце бьётся тревожно, и в голове какой-то хаос…
Слышит, — и Николай Николаевич не спит. И Верстов ворочается на постели, чиркает спичками и закуривает папиросу. Николай Николаевич как-то особенно, странно курит. Закурит папиросу, затянется раза два и забудет о ней и задумается. Пройдёт несколько минут, папироса потухнет, и он опять примется чиркать спичками.