Гайто Газданов - Письма Иванова
«— Господа, мы хороним нашего многолетнего друга, — он был одним из редких людей, о которых никто не мог сказать ничего отрицательного и которого никто ни в чем не мог упрекнуть. Он был живым воплощением всего, что мы считаем положительными началами в нашей жизни. У каждого человека в прошлом есть поступки, о которых он потом жалеет, есть случаи, когда он действовал не так, как следовало, — такова, в конце концов, человеческая природа. Николай Францевич был счастливым исключением из этого правила: никогда ни одного отрицательного поступка, никогда никакой недоброжелательности по отношению к кому бы то ни было».
Наш общий друг, произносивший эту речь, в свое время кончил Московский университет по юридическому факультету. Жизнь его за границей, однако, сложилась так, что ему никогда не пришлось заниматься адвокатской практикой, его деятельность проходила главным образом на бирже, хотя призвание его было несомненно другим, и, как он нам признавался, в своем воображении он нередко видел себя в суде выигрывавшим сложные дела, добивающимся оправдания обвиняемых и произносящим речи, построенные с безупречной и неопровержимой логикой. Он был полон этих непроизнесенных речей — и вот теперь на похоронах Николая Францевича он говорил так, точно защищал память покойного от каких-то воображаемых обвинений.
«Николай Францевич не был ни общественным деятелем, ни артистом в какой бы то ни было области, ни автором каких бы то ни было книг или теорий. Но круг его интересов был чрезвычайно широк. Его можно было встретить во всех музеях Европы. Его можно было застать за чтением современных авторов или блаженного Августина, и ни одно явление культуры не проходило мимо его пристального и одновременно благожелательного внимания. И в этом огромном количестве разных вещей Николай Францевич всегда находил свой собственный путь, свою собственную систему взглядов на жизнь и на то, как следует жить, — систему, которую я определил бы как торжество положительной морали.
Было в нем еще нечто, отличавшее его от всех нас. Он стоял выше личных счетов, мелких практических интересов, которые нередко отравляют нашу жизнь. Он стоял как бы в стороне от бытовых недоразумений, от того, что мы, вульгарно выражаясь, называем будничной прозой существования. Он был лишен честолюбия, он никогда не стремился ни занять чье-то место, ни навязать кому-то свои взгляды, и я не представляю себе, чтобы Николай Францевич мог быть кому-либо чем-то обязан. Беседа с ним всегда была интересной и плодотворной — он принадлежал к числу тех, которые ничего не берут у других, но которые охотно делятся со всеми своим исключительным богатством мыслей и соображений. Его личная судьба сложилась так, что в жизни его не было, насколько мы знаем, ни трагедий, ни испытаний. Но те, кому они выпали на долю, могли всегда рассчитывать на его понимание и сочувствие. Он был человеком редкой независимости, и чувство собственного достоинства не покидало его ни при каких обстоятельствах. И если бы он попал в трудные условия, — чего, к счастью, в его жизни не случилось, — это чувство независимости и собственного достоинства не покинуло бы его — и он остался бы таким, каким он останется в нашей памяти — благожелательным, культурным, умным, прямым и честным человеком, — соединение качеств достаточно редкое и которое особенно следует подчеркнуть, говоря о покойном. Он был христианином — и если представить себе, что и для него наступит день страшного суда, то он предстанет перед этим судом с чистой душой и чистым сердцем, и судьи увидят, что он прожил свою жизнь, не совершив ни одного отрицательного поступка, никого не обманув, никого не обидев и стараясь понять тех, кто имел счастье, как мы все, быть его другом и благодарным его современником».
* * *Через несколько дней после похорон Николая Францевича, вечером, когда я сидел у себя дома, раздался телефонный звонок. Я поднял трубку и услышал неясный женский голос, который очень быстро что-то говорил по-французски, но с таким волнением и таким акцентом, что я сначала никак не мог понять, в чем дело, и решил, что моя собеседница ошиблась номером. Потом я все-таки понял: звонила экономка Николая Францевича, которая сказала, что она очень хотела бы меня повидать. Я назначил ей свидание на следующее утро.
Она пришла — в своем черном траурном платье, такая же бледная, как всегда, и, уставив на меня свои неподвижные глаза, объяснила, что она не знает, как быть и что именно следует ей предпринять, чтобы получить имущество, которое Николай Францевич оставил ей в наследство. Она показала мне его завещание, засвидетельствованное у нотариуса. В завещании было кратко сказано, что все, что принадлежало Николаю Францевичу, он оставляет ей. Я объяснил итальянке, что, по-моему, никаких трудностей у нее не будет и что ей надо обратиться к этому же нотариусу. Она поблагодарила меня и потом сказала:
— У него осталось много бумаг на иностранном языке, я не понимаю, что там написано, и не знаю, что с ними делать. Может быть, вы посмотрите, что это за бумаги?
— Хорошо, — сказал я. — Если они носят личный характер, то я читать их не буду и проще всего будет их уничтожить.
После этого мы отправились на квартиру Николая Францевича — на ту тихую улицу, где он прожил столько лет. Так же, как и раньше, бурно зеленели деревья, наверху было такое же синее небо, но мне показалось, что в этом успокоительном пейзаже — два ряда высоких домов, деревья, небо, — в том воздухе теперь шли медленные волны далекой и созерцательной печали, которой не было ни на этой улице, ни в этом воздухе, до тех пор пока Николай Францевич был жив. Мы подымались на второй этаж, итальянка шла передо мной, и я невольно заметил ту упругую легкость, с которой ее ноги преодолевали ленивые, не крутые ступени мраморной лестницы. Сколько ей могло быть лет, этой женщине? Сорок? сорок пять?
Ящики огромного письменного стола Николая Францевича были наполнены папками с письмами, которых оказалось очень много. Все письма были написаны по-английски, и все они были адресованы некоему Иванову, жившему на улице Муфтар, — далеко от того района, где находилась квартира Николая Францевича. К каждому из этих писем была приложена копия письма самого Иванова. Его письма были адресованы разным благотворительным обществам и некоторым частным лицам, всегда в далеких странах, преимущественно в Америке, Австралии, Новой Зеландии, Южной Африке. Я взял одно из них — на многих страницах. В этом письме, отправленном по частному адресу в Калифорнию, Иванов писал:
«До самого последнего времени я считал свое положение безнадежным и поэтому принял решение больше не беспокоить вас никакими просьбами. Я давно примирился со своей участью и с жестокостью судьбы, которая сделала так, что моя жена, которая могла бы мне помочь, лишена этой возможности, так как она после менингита, который едва не стоил ей жизни, почти совершенно ослепла. Я представляю себе ту холодную тьму, в которую она теперь погружена, в этой нашей бедной квартире, где стоит давно потухшая печь, — потому что у нас нет денег на уголь. Мне иногда кажется, что я мог бы перевернуть мир, если бы мне вернули мои силы. Но я продолжаю быть парализованным — и до самого последнего времени мне казалось, что я, в сущности, давно лежу в могиле, — с той разницей между моим трупом и трупами тех, кого хоронят на кладбище, что у меня открыты глаза и что судьба отняла у меня все, кроме способности страдать и видеть страдания этой бедной слепой женщины, — которую я помню молодой, смеющейся, полной сил и надежд на лучшее будущее. Мне кажется в такие минуты, что настоящая смерть в тысячу раз лучше, в тысячу раз легче, в тысячу раз достойнее, чем то судорожное подобие существования, которое я веду теперь.
Простите меня за то, что я пишу вам обо всем этом. Но вы столько для меня сделали, я стольким вам обязан, что, отделенный от вас огромным расстоянием, я считаю вас моим далеким другом — и я пишу вам, как другу. Но знаете ли вы, что это первое письмо, которое я пишу сам? До сих пор я диктовал свои письма, так как рука мне не повиновалась. И вот, несколько дней тому назад, я вдруг заметил, что я могу двигать правой рукой. Это было ощущение такой необыкновенной силы, это показалось мне таким чудом, что когда я коснулся этой воскреснувшей рукой своего лица, оно было мокро от счастливых слез, которых я не чувствовал. Доктор мне сказал, что может быть, это только начало, что в дальнейшем я буду двигать и левой рукой — и кто знает, может быть, через некоторое время я вновь стану таким, каким был много лет тому назад, до того, как меня разбил паралич. То есть значит, я опять буду в состоянии работать — и когда я думаю об этом, мне становится трудно дышать от волнения».
Дальше шло подробное описание жизни Иванова, в которое он время от времени вставлял соображения другого порядка.